ЛитМир - Электронная Библиотека
A
A

Почувствовав жжение в спине, я обернулся и увидел за садовой решеткой слегка скособоченный «Роллс-Ройс», передняя левая — флэт, подозрительный дымок от радиатора.

На подножке машины сидела Фенька и плакала навзрыд. Лица не было видно, оно уткнулось в подол бального платья, я узнал ее голые плечи, они тряслись от рыданий. Желтая муха была нарисована на одном ее, все еще девчоночьем, плече, зеленая — на другом, таком же. Повторяю, хотя не знаю, кому нужен этот повтор, оба плеча содрогались. Я перелез через решетку и подошел к ней.

— Велосипедов, — пробормотала она, — я узнала твои ноги.

— Что ты так плачешь, Фенька, что стоят твои слезы, зачем ты сердце-то мне разрываешь?

— Он умер, — пробормотала она. — Свалил чувак… с концами…

— Кто умер, Фенька?

— Он, геморрой проклятый, мой мастер Гвоздев, уродина, жаба, сталинский жополиз, хрущевский жополиз, брежневский жополиз, ничтожество, трус, стукач… Я никого из вас не любила, только его. Мне еще шестнадцати не было, а он меня на пол повалил и сломал мне там все. С тех пор всегда… вот вижу его дом… выхожу на Маяковке и мимо киосочка «Ремонт ключей», мимо «Табака», а на другой стороне журнал «Юность»… помнишь это место?… там почему-то все всегда друг на друга наталкивались… его дом, красно-мраморный цоколь, две арки, ветер свистит, и все волосики у меня подымаются… Я плевала в его картины, а он закрашивал плевки… сколько вокруг ленинских рож!.. Он рисовал его для души, это, мой милый Велосипедов, были порывы вдохновения… У каждого человека должно быть что-то святое, так поучал он меня, а у тебя, Фенька, нет ничего святого… Ленин был его святыней… А Христос? — спрашивала я. Христос — это мода, отвечал он. Видишь, Велосипедов, какое вымирает поколение. Христос — это мода. Ленин — святыня! Вот видишь, какая нынче советчина вымирает! Жадная гадина, он никогда мне не дал ни рубля, он подарил мне однажды коробку с кусочками печенья и огрызками конфет, развратная и грязная тварь, подсовывал своей жене в любимчики… Фенечка — головокружительный талантик… Да ведь и старым-то совсем не был… ой-ой-ой… ни одного седого волоса, и глазки карие похабненькие… ой, мамочки, не могу… ой, геморрой проклятый, зачем ты сдох?… А если бы ты знал, Велосипедов, как он живопись любил, как он торчал на голубом и зеленом, хотя красным столько мазал… служил своей распухшей революции…

Она вдруг взревела, что называется, белугой на всю Ивановскую, то есть на Юнион-сквер, замкнутый аляповатыми небоскребами той поры, когда не появилась еще на свет американская эстетика. Горизонт по нелепости приближался к Москве. Она выла:

— Ой, Велосипедов, все улетает… смотри, все втягивается в воронку, заворачивается, исчезает… Уже и Гвоздя нет… Уходит, линяет Советский Союз, ой, Велосипедов, время его прошло… Не могу! Не верю!

Она затихла, когда я стал целовать ее в щеки и уши. Пальцы ее пролезли в глазницы моей маски, касались мокрых мест, то есть глаз. Я сжимал ее плечи, мы держали друг друга, как малолетние брат и сестра. Смыкалось ли над нами пространство Нью-Йорка или необозримо простиралось? Мы были и на дне вулкана, и на пике горы. По краю небес шли чередой отблески огня и мрака.

Январь — июнь 1982

Башня Флага в Смитсоновском здании

Вашингтон, Д. К.

42
{"b":"1000","o":1}