1
2
3
...
27
28
29
...
62

Всем или большинству из них суждено было в течение нескольких дней исчезнуть, причем все исчезали по-разному, один за другим. И, поскольку это произошло быстро и так неодинаково, никто не придал этому значения, и даже я мог бы не обратить внимания на их последнее прости.

Сэм.

Сэм был мексиканец, нелегально перебравшийся в Америку, чтобы мыть посуду, побираться, покупать дешевое вино, пропадать где-то по несколько дней, а потом снова появляться, как блуждающий по ночам мертвец, снова мыть посуду, снова попрошайничать, надуваться дешевым контрабандным вином. По-испански он говорил плохо, по-английски еще хуже, так как еле ворочал языком, переставшим его слушаться из-за пристрастия к мускателю. Никто не понимал, что он хочет сказать, да никого это и не интересовало. Спал он в подвальном этаже и никому не мешал.

Вот и все про Сэма.

Понять, что хочет сказать Джимми, тоже было невозможно, но не из-за вина, а потому, что кто-то украл у него челюсти. Зубы, бесплатно сделанные для него городским управлением здравоохранения, кто-то похитил ночью, когда он довольно опрометчиво решил переночевать в ночлежке на Мейн-стрит. Их украли из стакана с водой, который стоял возле его подушки. Когда Джимми проснулся, его широкая белозубая улыбка исчезла навсегда. Джимми, беззубый, но подбодренный джином, вернулся в дом навеселе, демонстрировал всем свои розовые десны и хохотал. Потеря зубных протезов и чешский акцент иммигранта делали его речь такой же нечленораздельной, как у Сэма. Он спал в пустых ванных, ложился в три ночи, а днем выполнял самую разную работу вокруг дома и много смеялся без всяких на то причин.

Это все про Джимми.

Пьетро Массинелло заменял собой целый цирк, ему, как и другим, разрешали в декабре переселять всех его веселых артистов — собак, кошек, гусей и попугаев — с крыши, где они жили летом, в кладовку в подвальном этаже. Там они уже много лет пережидали зиму под попурри из лая и гоготания, то ссорясь друг с другом, то погружаясь в дремоту. Пьетро можно было встретить на улицах Лос-Анджелеса; он шагал, сопровождаемый стадом обожающих его животных, собаки виляли хвостами, на каждом плече Пьетро восседал попугай, утки переваливались следом, он носил с собой портативный заводной патефон, ставил его на углу улицы, и под звуки вальса «Сказки Венского леса» собаки танцевали, а прохожие бросали Пьетро кто сколько мог. Это был маленький человек с колокольчиками на шляпе, с подведенными черным большими наивными безумными глазами, к его обшлагам и петлицам были пришиты бубенчики. Он не говорил с людьми. Он пел.

На двери его, примыкавшей к подвалу каморки, красовалась вывеска «КОРМУШКА», там все дышало любовью — животные обожали своего чудаковатого хозяина, который преданно за ними ухаживал, ласкал и баловал.

Это все про Пьетро Массинелло.

Генри — слепой негр — был еще более своеобразен, не только потому, что в отличие от Сэма и Джимми отчетливо и понятно говорил, но и потому, что, сколько мы его помнили, никогда не пользовался тростью и сумел выжить, когда другие незаметно, без похоронных маршей, однажды ночью покинули этот мир навсегда.

* * *

Когда я вошел в дом, Генри ждал меня.

Ждал в темноте, притаившись у стены, лицо у него было такое черное, что я его даже не заметил.

И обомлел, увидев его глаза, незрячие, но с яркими белками.

Я подошел к нему, от удивления раскрыв рот.

— Генри? Это ты?

— Испугал тебя, да? — Генри улыбнулся, потом вспомнил, зачем он здесь. — Тебя жду, — сказал он, понизив голос и оглядываясь, словно мог увидеть какие-то тени.

— Что-то не так, Генри?

— Да. Нет. Не знаю. Все изменилось. Наш дом уже не тот. Люди нервничают, даже я.

Я увидел, как он пошарил правой рукой в темноте, нащупал полосатую, как мятная конфета, трость и крепко сжал ее. Раньше я не замечал, чтобы он пользовался тростью. Я пристально всмотрелся в нее: закругленный конец казался тяжелым — похоже, туда залили немало свинца. Это была не трость слепого. Это было оружие.

— Генри! — удивленно прошептал я.

Некоторое время мы стояли молча, я внимательно вглядывался в него, но ничего необычного не заметил.

Слепой Генри.

Он все держал в памяти. Гордясь собой, он высчитал и заучил, сколькими шагами измеряется его квартал, сколькими следующий и следующий за ним. Знал, сколько шагов требуется, чтобы перейти улицу на одном перекрестке, сколько — на другом. С надменной уверенностью он мог перечислить названия улиц, по которым проходил, определить, что проходит мимо мясника или мимо чистильщика сапог, мимо аптеки или бильярдной — он узнавал их по запаху. Даже если лавки были закрыты, он слышал запахи кошерных блюд, различал сорта табака в запечатанных коробках, узнавал по запаху африканской слоновой кости бильярдные шары, убранные в свои гнезда и запертые там, ощущал, как возбуждающе потягивало с заправочной станции, когда там наполняли бак, а Генри шел своей дорогой, глядел прямо перед собой, без черных очков, без трости, только слегка шевелил губами, отсчитывая шаги, сворачивал в пивную Эла, уверенно проходил между занятыми столиками прямо к свободному стулу у рояля, садился, протягивал руку к кружке пива, которую Эл перед его приходом неизменно ставил на определенное место, исполнял на рояле ровно три мелодии, в том числе рег «Кленовый лист», — и, увы, куда лучше, чем брадобрей Кэл, — допивал пиво и удалялся в темноту, где чувствовал себя хозяином, снова отсчитывал шаги и повороты, направляясь домой, окликал невидимых знакомых, называя их по именам, гордый своими скрытыми талантами; путь ему указывали чуткий на запахи нос да ноги, крепкие и мускулистые благодаря ежедневным десяти милям, которые он проходил по городу.

Если вы пытались помочь ему перейти через дорогу, что я однажды опрометчиво сделал, он отдергивал локоть и обращал к вам такое гневное лицо, что вы сразу заливались краской.

— Не трогайте, — шипел он. — Не путайте меня. Я из-за вас сбился. Где я был? — Он, словно щелкая костяшками счетов, скрывавшихся у него в голове, производил в уме какие-то вычисления, пересчитывал свои косички. — Ага! Значит, так. Тридцать пять поперек улицы, тридцать семь на той стороне. — И он двигался дальше, один, оставив вас на тротуаре, шел, как на параде, — тридцать шагов через Темпл в одну сторону, тридцать семь — в другую, через Фигуэроя. Несуществующая трость отбивала ритм. Он маршировал, ей-богу, он по-настоящему маршировал!

И это он — Генри, не имевший фамилии, Генри-слепец, прислушивавшийся к ветру, знавший все трещины на тротуаре, изучивший запах пыли в своем большом доме, это он первый предупреждал, если что-то было не так на лестницах, если ночь слишком тяжело наваливалась на крышу, если в холлах пахло незнакомым потом.

И сейчас поздним вечером, когда улицы и коридоры дома погрузились в полную темноту, Генри стоял в вестибюле, прижавшись к потрескавшейся стене. Глаза у него были закрыты, глазные яблоки двигались под веками, ноздри раздувались, колени слегка согнулись, словно кто-то стукнул его по голове. Темные пальцы сжимали трость. Он к чему-то прислушивался, так напряженно прислушивался, что я невольно обернулся и стал вглядываться в длинный глухой коридор, ведущий в дальний конец дома, где была настежь распахнута задняя дверь и чего-то ждала еще более темная ночь.

— Что случилось, Генри? — снова спросил я.

— Обещаешь, что не скажешь Флорианне? Фанни теряет голову, если расскажешь ей что-то нехорошее. Обещаешь?

— Конечно, Генри, я не стану расстраивать ее.

— Куда ты подевался в последние дни?

— У меня были свои заботы, Генри. И я совсем обнищал. Мог, конечно, доехать на попутках, но…, да ладно.

— Тут столько случилось всего за сорок восемь часов. Пьетро, он сам, его собаки, и птички, и гуси, а ты знаешь, какие у него кошки?

— Так что же с Пьетро?

— Кто-то заложил его. Позвонил в полицию, сказал — он мешает. Пришли полицейские, забрали всех его любимцев, увели его. Ему удалось кое-кого пристроить. Я получил его кошку, живет теперь у меня в комнате. Миссис Гутиеррес взяла еще одну собаку. Когда его уводили, Пьетро плакал. Никогда не слышал, чтобы мужчина так плакал. Ужас просто.

28
{"b":"4912","o":1}