ЛитМир - Электронная Библиотека

Все, как по команде, сняли значки “Солидарности”.

Ни взрыва, ни восстания…

Совет национального спасения постановил: каждому поляку – рождественского карпа!

На рынках вовсю торгуют елками.

По радио передают военные марши.

По телевизору крутят старые фильмы.

Днем я заехал в школу, дождался сына и, живого и невредимого, доставил домой.

Прогнозы о баррикадах и восстании – не подтвердились.

Протесты – в первые два дня – были.

Шахту “Витек” штурмовал спецназ. Девять убитых.

Как ни кощунственно звучит, это – на всю страну – немного.

Еще на двух шахтах горняки три дня протестовали: оставались в забое.

Их уговаривали – сверху:

– Поднимайтесь. Польша уже не бастует.

Шахтеры не верили.

Когда поднялись, поняли: их никто не поддержал.

Может, и в этом – народная мудрость: не подставлять голову?

Новость – как снег на голову. Сообщил Петрович – кто еще!

– Глеба отзывают.

– Почему? За что?

Конечно, он был неосторожен, наивный шестидесятник. Ладно бы при поляках, а то при своих нахваливает “Солидарность”.

Найти повод, чтобы отозвать, – раз плюнуть.

На заседании парткома секретарь предложил утвердить характеристики тем, кто покидал польские пенаты.

Рутинное дело. Утверждали списком: характеристики были стандартными.

Глеб сам начертал оду себе, любимому, и доставил мне. Я подписал и отвез на Бельведерскую.

Секретарь парткома скучно перечислял фамилии. Когда добрался до

Глебовой, вскинул голову генерал в штатском.

Шеф инспекции – в молодости его посылали “нелегалом” в Штаты, он был на связи с супругами Розенберг, казненными за шпионаж, – обычно молчал, а тут вдруг заговорил:

– Хотелось бы послушать.

Секретарь растерялся.

– У вас что, – спросил генерал, – ее нет?

– Почему же, – почти обиделся секретарь и полез в папку.

Одна фраза повторялась – из характеристики в характеристику – как индульгенция.

“ИДЕОЛОГИЧЕСКИ ВЫДЕРЖАН, МОРАЛЬНО УСТОЙЧИВ”.

Услышав ее, генерал сказал:

– Я возражаю.

– Как? – испугался секретарь.

– Потому что это – неправда.

Члены переглянулись.

– Товарищ и не выдержан, и не устойчив.

Я напрягся.

– Что же делать? – Секретарь был растерян.

– Написать правду.

Дальше молчать было невозможно.

– Разрешите? – Я с трудом подбирал слова. – Возможно, Глеб

Алексеевич иногда… Но, поймите, это опытнейший журналист, автор нескольких книг. Если мы это запишем…

– Товарищ Друзенко. – Генерал смотрел не мигая. – Вы хотите, чтобы я отложил в сторону дела и занялся сбором доказательств, что Долгушин изрядно выпивает? А неразборчивые связи? Напомнить про библиотекаршу из Торуни?

– Итак, – встрепенулся секретарь, – характеристику подправляем. Нет возражений?

Возражений не было.

В Торунь мы ездили вчетвером. И с Эльжбетой, библиотекаршей Общества дружбы, был не Глеб.

Отвлекающее застолье, бородатые анекдоты, танцы до упаду…

Неимущие активисты Общества выставили домашнее вино, мы – водку.

Я танцевал с Эльжбетой, изображая роковое танго.

Она смеялась.

Не умолкала, пока бродили по городу Коперника.

В номере пожалел, что не осталось спиртного.

Вспоминал Окуджаву.

Как гладят, глядя в потолок,

Стыдясь себя…

Почему-то заговорил о Ровно.

Она оторопела:

– Ты украинец? О господи!

Рыдания, торопливые сборы…

Я ловил машину, а она, словно боясь не успеть, рассказывала.

В 1944-м их деревню под Жешувом вырезали бендеровцы.

Чудом спасшуюся, ее увезли в детский дом под Торунем…

Глеба проводили так, как будто ничего не случилось. Шумно, пафосно, слезливо.

Так и не поговорили…

Сижу без связи.

Но, как говорили беспартийные большевики, безвыходных положений не бывает.

Репортажи вожу тассовцам. Они перегоняют их по телетайпам в свою штаб-квартиру у Никитских ворот. Туда приезжает наш курьер и отвозит на Пушкинскую.

Собираем материал не поодиночке – гуртом. Западные коллеги с нами не ездят. У них свои источники. А мы грузимся в автобус и – в школу.

Там теперь – казарма и штаб.

В классных комнатах, коридорах, спортзале – солдатские койки в два ряда. В одном из классов разместился командир. На доске – карта Варшавы.

Как мог, описал эту картину. В редакции добавили. Через абзац -

“контрреволюция не прошла”, “армия с народом”…

Говорят, интернированных тоже разместили в школах. Но те классы не показывают.

Звонила Гражина. В истерике. Куда отвезли Яна, она не знает. Просит помочь. А что я могу?

Слухи – ужасные. Что держат на морозе. Не кормят. Пытают…

Судя по тому, что вышедшие потом на свободу об этих ужасах не вспоминали, слухи были преувеличены.

Позвонил Петрович, сообщил, что напечатали мой репортаж.

Странно. Я вроде не передавал.

Поехал в “Межкнигу”. Купил газету.

Точно. На пятой полосе. “Верность идеалам”. Подпись – “А. Друзенко, соб. корр. „Известий””. Сплошная трескотня.

Но я же этого не писал!

Наконец-то Москва на проводе. Звонкий голос Веры:

– Как ты?

– Соскучился.

Соединила с Ермоловичем. Хотел поскандалить, но уже перегорел.

Позвонил в Ровно.

Отец дудит в свою дуду:

– Когда ты оттуда уедешь?

О судьбе Валенсы молчат.

Но слухи гуляют. Якобы содержат под Варшавой, в пансионате. Условия

– комфортные. Регулярно предлагают коньяк, водку, виски – отказывается. Просят подписать бумажку, самую нейтральную, – не подписывает, дурачком прикидывается.

“Мне, – объясняет, – моя Данута всегда говорила, что я не такой умный, чтоб бумажки подписывать. Привезите моих советников. Я с ними посоветуюсь. А потом, может, и подпишу…”

Умер Гомулка.

Из похорон решили сделать демонстрацию. Показать мощь партийных рядов.

Не получилось.

Подполье, как и предсказывал Петрович, возглавил Буяк.

Все говорят о возможной забастовке.

Подпольное радио сообщило дату – 10 ноября.

На рассвете я объехал несколько заводов. С забастовкой у подпольщиков не вышло.

Вернулся в корпункт и сочинил репортаж. Через абзац – категорический рефрен.

…Наконец Москва.

Тороплю Веру, та – артачится:

– Может, не стоит?

– Как? Это же ждут!

– Да не нужно это, Толя, никому.

– Почему?

– Брежнев умер.

Я понимаю, что репортаж пойдет в корзину. И все-таки решаю диктовать.

Вера хихикает, когда я в очередной раз выдаю рефрен:

“ЭТО БЫЛ ОБЫЧНЫЙ ДЕНЬ”.

Главный чекист, сменивший героя Малой земли, показывал, что мести страну будет по-новому.

– В бане теперь не попаришься, – делился по телефону Олежка.

– Воды нет? – дурачился я.

Работавших за рубежами пропагандистов собрали в Москве.

Новиков звонил, кричал, загадочно советовал:

– Ты готовься! Чтоб как пионер, понимаешь?

Появившись в редакции, я отправился к Алексееву.

Осунувшийся, бледный, тот не видел меня и не слышал.

Перед самой кончиной Брежнев успел одарить Звездой шефа телевидения

– в связи с его семидесятилетием.

На вахту заступил Андропов, и 70 стукнуло Алексееву. Ему дали орден

Ленина.

Что-то это значило!

Алексеев встал, лунатиком прошелся взад-вперед и произнес:

– Пора уходить.

“Глупая ситуация, – маялся я. – Не говорить же: ни в коем случае!

Сказать: давно пора? Тоже вроде…”

– Успехов, – протянул салообразную ладонь Алексеев.

На совещании первому дали слово собкору “Правды” в Америке.

Я вздрогнул, услышав: “Приготовиться товарищу Друзенко”.

Вышел на трибуну.

Зал смотрел оценивающе. Ну, что скажет этот “поляк”? Какова – при новом Хозяине – граница допустимой откровенности?

Я взял быка за рога:

– Мы терпим в Польше поражение и пытаемся замолчать события, хотя это – наивно. Народ не зря частушку сочинил: “Есть забава на Руси – ночью слушать Би-би-си”.

16
{"b":"103311","o":1}