ЛитМир - Электронная Библиотека
A
A

Есть будете?

– Некогда, – пробормотал он. – Не за тем я сюда столько часов скакал. – Чеславас помолчал и после томительной паузы промолвил: – И много ты, Эленуте, скосила?

– Одну полоску…

– Ух ты! Скоро мужикам нос утрешь, – Ломсаргис тихо рассмеялся. – Не переживай. Ночи сейчас светлые, лунные. Вспомню молодость, когда у брата нашего ксендза-настоятеля три лета батрачил, и все остальное до утра скошу. Не пропадать же даром такому добру. А потом обойду всех своих подданных – кого по шерстке поглажу, кому в глаза загляну, а кого и в морду чмокну. Пусть знают, что хозяин еще, слава

Богу, жив.

– Они вас не забыли, – сказала Элишева, разглядывая в лунном свете

Ломсаргиса, который, отправляясь из Занеманья в Юодгиряй, до неузнаваемости изменил свой облик и был больше похож на поденщика, чем на хозяина хутора. Он отрастил рыжую, густую, как у местных староверов, бороду, был одет в распахнутый кургузый пиджачок, полотняные брюки, заправленные в чьи-то обрезанные до щиколоток сапоги, на голове у него красовалась парусиновая кепка со сломанным козырьком.

– У животных и зверей житье короткое, зато память долгая. Муравей, если не наступишь на него сапогом, твою доброту до самой смерти помнит. – Он сдернул, как в костеле, с головы кепку и швырнул в темноту, потом скинул пиджак и зашагал к избе.

– Спокойной ночи, Эленуте. Пойду переоденусь. На сенокос положено, как на свадьбу, в белой рубахе.

– Может, не рисковать?.. Иаков обещал за пятницу и субботу скосить, но почему-то он задерживается. Вам лучше не показываться. А вдруг эти парни-ищейки снова Мишкине нагрянут? Ведь, как подумаешь, они и убить могут, – с испугом прошептала Элишева.

– Убьют так убьют. Если уж суждено испустить дух, то лучше тут, дома, чем где-нибудь за тридевять земель в Сибири. На своем лугу хоть перепелочка по тебе заплачет. Ладно! Что-то мы с тобой языки распустили. Напои, пожалуйста, лошадь и ступай, Эленуте, в свою клеть. Умаялась тут, видно, одна. Отдохни. Завтра – воскресенье. А по воскресным дням и ворона каркает веселей.

– Белье, понас Чеславас, постирано и просушено. В верхнем ящике комода…

– Спасибо. Найду.

Пока Элишева поила колодезной водой лошадь, взмыленную долгой скачкой, и задавала ей овса, Ломсаргис переоделся в белую рубаху и босиком, спустив с цепи обезумевшего от радости и преданности Рекса, заторопился вместе с ним к лугу, который он получил в приданое за перезрелую и не блещущую красотой невесту Пране Жичкуте. Пес всю дорогу кидался Чеславасу на грудь, лизал его руки и, распугивая в траве полевых мышей и обуютившихся перепелов, заливался оголтелым, торжествующим лаем.

– Тише, дурачок, тише. Кто тише радуется, того реже бьют, кудлатый.

Рекс не посмел его ослушаться, умерил свою радость и, вытянув хваткие, в плешинах, лапы, распластался поодаль от хозяина на скошенной полоске.

Звон косы рассек залитую лунным сиянием тишину. Трава покорно, по-собачьи ложилась Ломсаргису под ноги. Он легко и размеренно размахивал косой и с каждым взмахом погружался в какой-то теплый и невидимый омут, из которого его извлекала только безотрадная мысль о том, что это, наверно, последний сенокос в его многоликой жизни и что ему уже больше никогда не придется испытать этого ни с чем не сравнимого, головокружительного наслаждения; а ведь он жил по особому, установленному им летоисчислению, с молодости вел не тот счет, которому следует большинство людей на земле, – считал не годы, а сенокосы. Его сенокосы были куда счастливей, чем его годы, пахнувшие не дивными ароматами трав, не врачующим всякие хвори

Господним эликсиром, а дерьмом и кровью, как и годы нынешние с их властителями-голодранцами вроде дармоеда Гениса и переметнувшегося на сторону безбожников старовера Луки Андронова. Если с ним что-то непоправимое случится, и он, Ломсаргис, предстанет пред строгие очи

Господа, и архангелы на Страшном суде спросят его, сколько ты прожил на земле, то он им с легким сердцем и с гордостью ответит: сорок пять сенокосов, а об остальных прожитых годах и рот студить не стоит.

До этого лета Ломсаргису никогда не приходилось косить июньской ночью. Это было какое-то новое и тревожное ощущение. Казалось, что он на этом лугу не один, что c ним не только его верный пес, домашняя луна и издавна знакомые звезды, но и кто-то невидимый, который все время подглядывает за ним, следит за каждым его шагом и понуждает, как на исповеди, к какому-то запоздалому покаянию, а ему,

Чеславасу, было невдомек, в чем он провинился и почему должен каяться, – может, вина его состояла в том, что он любил этот луг и эту землю больше, чем ту, которая, став его женой, сделала бывшего батрака их полновластным хозяином, а может, в том, что на старости он потянулся не к христианке, а к пришлой еврейке, доверив ей разом все: и ладно срубленную избу, и скотину, и урожайные угодья.

Опьяненный ароматами трав Рекс, прикорнувший на прокосе, вдруг вскочил и, лаем возмутив тишину, стремглав бросился со своего островка к зарослям малины. Но через минуту лай затих, и из темноты, как бы разбавленной каплями разжиженного молока, вынырнула Элишева с холщовым узелком в руке.

Увидев ее, Ломсаргис скорей расстроился, чем обрадовался, и с притворной строгостью воскликнул:

– Стой! Кто идет? Стрелять буду!

– Это я, Элишева. Поесть вам принесла. Что за работа на голодный желудок…

– Спасибо, – сухо пробормотал суеверный Чеславас, для которого присутствие бабы на косовице всегда было дурным знаком – то ли на второй день хлынут проливные дожди, то ли случится какая-нибудь другая непредвиденная напасть.

Но ошеломил его не столько приход Элишевы, сколько случайное негаданное совпадение. Точно так много лет тому назад на этот луг с таким же узелочком в руке, полном снеди, приходила молодая пышнотелая Пране, к плоти которой на виду у самого Господа он под открытым небом долго и жадно, по праву законного мужа, прилеплялся в надежде на то, что она понесет и к следующему лету родит ему неутомимого пахаря и ловкого косаря.

Чеславас избегал смотреть на Элишеву, на ее рыжие, в россыпях лунного света, волосы, тугие, выпиравшие из-под ситцевой блузки груди, на босые ноги с упругими, словно отлитыми из стали, икрами.

– Спасибо, – повторил он. – Поработаю, тогда покушаю.

Ему хотелось, чтобы Элишева зря тут не торчала, оставила еду и ушла, не отнимала у него времени; но та не уходила, опустилась на скошенную траву рядом с притихшим Рексом, таращившим свои зоркие глаза на далекие и бесполезные звезды. Выудив из прокоса былинку и закусив ее, Элишева стала следить за тем, как Чеславас сосредоточенно и ловко размахивает косой и шаг за шагом продвигается к границе своего надела – к коноплянику, за которым притаились столь ненавистные ему танки Красной Армии.

Наконец Ломсаргис умаялся, отложил косу, сел, развязал узелок и достал оттуда нехитрую, наспех приготовленную снедь.

Сначала он вгрызся в ломоть ржаного хлеба с ветчиной, потом одним махом вылил из бутылки в пересохшее горло весь кисловатый клюквенный напиток.

– Ты уже и хлеб умеешь печь? – спросил он и еще раз машинально приложился к пустой бутылке.

– Беда всему научит.

– Это верно. Когда будешь печь в другой раз, постарайся испечь буханку и на нашу долю. Может, Бог даст, мы еще с Прануте вернемся.

Ее племянник Тадукас Тарайла, ты его, наверно, помнишь, бывший бургомистр Мишкине, говорит, что мы вернемся к себе домой скоро, очень и очень скоро.

– Вернетесь, – утешила его Элишева, хотя сразу смекнула, какого Бога имеют в виду Ломсаргис и племянник хозяйки Тадас Тарайла, который недавно до небес превозносил военную мощь немцев и мудрость Адольфа

Гитлера – лютого врага русских и их здешних лизоблюдов. -

Обязательно вернетесь.

– Хоть бы и в гробу вернуться…

– Ну зачем вы так?..

Чеславас только крякнул в ответ.

Близкое и горячее ее дыхание мешало ему говорить, и он, как бы отсекая все дальнейшие вопросы, вдруг замкнулся и, как сурок, нырнул в глухую норку.

12
{"b":"103321","o":1}