ЛитМир - Электронная Библиотека
A
A

Унаследовавший от деда Эфраима дар резчика, Иаков на огромном валуне вырезал резцом плачущего ангела со сломанными крыльями, парящего над местечком и роняющего слезы на его черепичные крыши. Сгребая сор и осколки, Иаков то и дело поглядывал на высокие не тронутые топорами деревья, на небо, куски которого никто, даже ломами, не в силах отколоть и растащить по своим затхлым углам, и в смятении безмолвно обращался к ним, как к живым и беспристрастным свидетелям, с мучившим его вопросом:

“Что случилось с человеком, если без всякого стыда и зазрения совести он может вмуровать в фундамент или в стену строящейся избы плачущего ангела или выложить дорожку к нужнику его каменными слезами?”

В сопровождении козы, изнывавшей от скуки и одиночества и неотступно ходившей за ним по пятам, Иаков обошел все руины, но, кроме разоренной могилы утопленника Цалика Брухиса, он ни одну не опознал.

Наверно, даже Данута-Гадасса затруднилась бы назвать тех, кого грабители навсегда лишили имени и права на память потомков. Правда, по преданию, накануне Судного дня, если в раннюю рань прийти на кладбище, когда на нем стоит такая же тишина, как на небесах у

Божьего престола, можно услышать перекличку мертвых:

– Лейзер!

– Шифра!

– Берл!

– Эфраим!

Иаков и сам однажды слышал, как кто-то грудным женским голосом настойчиво звал деда Эфраима.

– Это его звала с пригорка его любимая жена Лея, – сказала

Данута-Гадасса, когда он рассказал ее о том, что ему померещилось. -

Пробьет наш час, и мы с тобой тоже будем так перекликаться. Ведь тот, кто любил при жизни, тот и под дерном хоть окликом постарается напомнить любимому или любимой о себе.

Мать задерживалась в местечке, и чуткий Иаков стал волноваться. Не приключилось ли что-нибудь с ней – ведь от нее всего можно ждать.

Часами Дудаки, как и покойники на кладбище, никогда не пользовались; никто к ним не опаздывал, и они ни к кому не спешили. Время определяли легко и просто: закатилось светило – вечер, зажглись звезды – ночь, зарумянились небеса – утро. По расположению солнца в небе Данута-Гадасса уже должна была вернуться домой. Теперь же до ее прихода никуда не двинешься, кладбище не покинешь, к Семену на развилку со снедью не сходишь, на хутор в Юодгиряй, чтобы вернуть

Ломсаргису лошадь и повидаться с Элишевой, не поскачешь.

– Что, хорошая, будем делать? – спросил Иаков у своей постоянной спутницы и собеседницы – козы. Как он издавна подозревал, она понимала человеческую речь. В особенности некоторые, постоянно употреблявшиеся на кладбище слова, такие, как “смерть”, “похороны”,

“могила”, “горе”, “слезы”, и относилась к скорбевшим родичам покойников с неподдельным бабьим сочувствием. – Рыть могилу?

Та в знак согласия затрясла своей белой мудрой головой: будем!

– Но ни одна душа не должна знать, для кого мы ее роем. Понятно?

Влюбленным взглядом коза пообещала ему свято хранить и эту тайну.

Они подошли к обгорелой сосне, которую на две неровные половины рассекла шальная молния, и Иаков, поплевав на ладони, принялся по соседству с могилой деда Эфраима рыть для себя яму. Он рыл ее, пытаясь представить себе, что было бы с ним, если бы сообщники степенного Мотеюса ослушались своего вожака. Они, конечно же, без долгих разговоров прикончили бы фальшивого “литовца” ломами и он бы тут сейчас не вел задушевные беседы с козой, не размахивал лопатой, а валялся бы у кладбищенской ограды в луже собственной крови.

Обнаружив остывший труп, смерзшаяся от горя в сосульку

Данута-Гадасса должна была бы сначала втащить его в избу, обмыть, завернуть в простыню, как в саван, и еще вдобавок самостоятельно выкопать для сына вечное жилище.

Иаков не щадил себя, поддевал лопатой комья пахнущей загробной сыростью глины с таким удальством и лихостью, как будто мстил за что-то самому себе. Он и сам не мог понять, почему с такой легкостью, не гнушаясь ни лжи, ни обмана и поступаясь честью, объявил себя их сообщником. А ведь совсем недавно он пылко доказывал

Дануте-Гадассе, что честь и достоинство дороже жизни.

Он и дальше бичевал бы себя за малодушие и угодничество злодеям, если бы его внимание не отвлекла от вырытой ямы крохотная пичуга-красногрудка, которая сидела на желтеющем среди сосен холмике, словно на царском троне, чистила перышки, в перерывах беззаботно цвенькала, самим своим существованием как бы наглядно демонстрируя свое достоинство и подтверждая, что на свете нет ничего дороже жизни, как нет и большей чести, чем радовать Господа Бога, своего Создателя, бесхитростным и бескорыстным пением.

Через миг, испугавшись пристального и завистливого взгляда Иакова, она взлетела в поднебесье, а он еще долго и зачарованно всматривался в набирающую высоту птаху и думал о том, что Создатель человеку зря не приладил крылья, чтобы и тот в опасную минуту мог оторваться от безжалостной, могильной земли и поменять ее на розовеющие над

Мишкине облака.

Пока он всматривался в небо и предавался непраздным размышлениям, на проселке выросла фигура Дануты-Гадассы, которая по кочкам и рытвинам медленно катила низкую четырехколесную тележку с покупками. Первая возвратившуюся хозяйку учуяла коза и тут же, цокая копытцами по надгробным плитам, припустилась к ней навстречу. За козой, переселившись с избавительных облаков на землю и воткнувши в глиняный холмик лопату, зашагал Иаков.

Поравнявшись с матерью, он попытался вместо нее впрячься в тележку, но Данута-Гадасса этому решительно воспротивилась, словно боялась, что он по пути обязательно что-нибудь уронит. Коза плелась сзади, изредка останавливаясь, чтобы щипнуть на обочине еще не засохшую на июньском солнце, вполне съедобную травку.

– Ты все купила? – после тягостного молчания начал Иаков издалека в расчете на то, что, разговорившись, узнает от матери в подробностях все новости о положении в Мишкине и прежде всего о ближайших родственниках – Гедалье Банквечере и его дочери Рейзл.

– Купила, купила, – мрачно ответила она и поправила съехавшую набок шляпу с полуистлевшими от времени перьями. – Все страшно вздорожало.

Особенно мясо. Фридман, скупердяй из скупердяев, и то за кило филе брал на целых пятьдесят копеек меньше.

– А сейчас ты что – мясо не у Фридмана брала?

– Брала у Фридмана, но уже без Фридмана. А муку – у Береловича, но без Береловича, а керосин – у Кавалерчика, но без Кавалерчика. Всех их и след простыл. В лавках все осталось так, как было при них.

Прилавки, полки, кладовки. И товары все на прежних местах… Туши говяжьи со штемпелем как висели под потолком на крюках, так и висят, и мука у самого входа в тех же мешках, и керосин в тех же баках. Нет не только старых хозяев, которые всегда мне в долг давали, но и жен их нет, и детей их нет… И среди покупателей – ни одного еврея… И цены другие…

Данута-Гадасса замолчала и через некоторое время, желая сгладить впечатление от своего рассказа, с подчеркнутой сухостью поинтересовалась:

– А козу ты подоил?

– Подоил, – сказал Иаков, удивляясь тому, что мать ни словом не обмолвилась о судьбе свата Гедалье Банквечера и его дочери Рейзл.

– Ты у меня, Иаков, на все руки мастер! Коза не должна ходить с полным выменем оттого, что весь мир с ума сошел, – похвалила

Данута-Гадасса сына и, когда тележка вкатила во двор, обратилась к нему. – Внеси-ка, хозяин, покупки в дом. Что-то я вдруг расклеилась после этого похода за провизией. – Она сняла свою легендарную шляпу, пережившую две русских революции и одну мировую войну, и, превратив ее в веер, стала себя обмахивать.

Иаков внес в дом и разложил по местам все, что она купила в захваченных мишкинских лавках. Умерив свое любопытство, он больше не стал допытываться у нее о свате Банквечере и Рейзл, потому что уяснил себе все из ее рассказа о лавочниках и в дополнительных объяснениях не нуждался. Если за прилавками уже нет лавочников, то и портных за швейными машинками уже нет, и сапожников за колодками нет, и парикмахеров у сверкающих зеркал нет…

30
{"b":"103321","o":1}