ЛитМир - Электронная Библиотека
A
A

– Элишева выйдет нескоро. Пойдешь со мной или останешься тут? На жеребят посмотришь. Может, все-таки соблазнишься и выберешь себе одного?

– Пожалуй, я останусь.

– Как хочешь. И давай договоримся: ты ничего не знаешь.

– Про что?

– Про ее отца и сестру.

– Я и в самом деле ничего не знаю.

Ломсаргис потянул за собой Ритаса, а через минуту за ними рысью припустилась и Стасите.

Иаков отошел от коновязи, сел под росшую посреди двора чахлую и бесплодную яблоню и стал ждать, когда к нему выйдет Элишева.

Во дворе стояла подогретая солнцем тишина, клонившая ко сну и к раздумьям.

У конуры, положив на передние лапы лохматую голову, спал заморенный собственной бдительностью Рекс.

Как на параде, по двору во главе со своим повелителем-петухом горделиво вышагивали тучные высокомерные куры.

Мир был свеж и хорош. Казалось, его только что вынули из пеленок и не было в нем ни избранных, ни изгоев, ни правых, ни виноватых, ни слез, а были только голубизна и зелень, зелень и голубизна.

Иаков упивался крестьянской красотой и пасторальным совершенством мира и с грустью думал о том, что если кто-то и портит его, так только человек.

Думая о человеке, он то и дело задевал своей мыслью непредсказуемого

Ломсаргиса и пытался понять, чего в нем больше – доброты ли, хитрости ли, расчета ли? До войны расчет был ясен: перехитрить с помощью Элишевы ненавистные Советы, оставить их в дураках. Тогда

Элишева служила для него щитом. Но сегодня? Зачем Элишева этому хитровану понадобилась сегодня, когда она из непробиваемого щита превратилась в ходячую бомбу, которая в любую минуту может взорвать всю его благополучную жизнь, в бомбу с обманчивым крестиком на

“плавниках”? Какую роль он ей уготовил? Ведь в кухарки и сиделки

Ломсаргис мог без всякого риска нанять любую литовку. Может, бездетный Чеславас в своих тайных планах прочит ее в жены, надеется, что она займет место немощной Пране на кухне и в спальне и наконец народит ему кучу здоровых, работящих детей?

Как бы там ни было, думал Иаков, добродеяние, совершенное во время беззакония и разбоя, или милость, проявленная к гонимому, пускай с предварительным расчетом, пускай с доходным умыслом, во стократ лучше, чем бескорыстное служение злу и безвозмездное потворство гонителям. Элишева и он, Иаков, должны быть изворотливому, умудренному жизнью Чеславасу благодарны за то, что тот не струсил, не отправил Элишеву обратно в Мишкине, к родителям, а уберег от их участи, от смертельных выстрелов в Зеленой роще, где, если верить матери, когда-то был зачат Арон, коротающий свои дни в Москве под боком у своего усатого кумира.

Иаков сидел на выщербленной лавке под захиревшей яблоней, весь день по-старушечьи гревшейся на солнце, и покорно ждал Элишеву. Время шло, а ее все не было. И когда он уже готовился смириться с мыслью, что вряд ли удастся с ней до темноты встретиться, что, может, даже придется на хуторе заночевать, Элишева вышла из примолкшей избы и засеменила к яблоне.

– Я только на минутку… – предупредила она его и протянула руку. -

Хозяйка очень больна. Может, даже при смерти. Одну ее оставлять никак нельзя.

– Хорошо, хорошо, – успокоил ее он. – Для прощания и минутки хватит.

– Для прощания?

– Да, – признался Иаков. – Раньше… раньше я думал, что мы будем вместе. – Ему вдруг захотелось выплеснуть то, что давно его волновало и угнетало, излить все сразу без всяких уверток и недомолвок. – Если ты помнишь, я предлагал тебе перебраться к нам на кладбище и устроить там свою маленькую Палестину. Жаль, что ты тогда отказалась – мол, не хочу, чтобы мои дети и внуки хоронили мертвых.

Тогда ты мне не поверила, что самая лучшая страна на свете не Литва и не Палестина, а та, у которой только двое любящих друг друга подданных и по одной козе, корове и лошади. – Иаков помолчал и, набрав в легкие воздух, выдохнул: – Смешно, не правда ли?

– Смешно, – сказала Элишева.

– И невозможно, – сказал Иаков.

– Почему невозможно? Очень даже возможно.

Он не мог взять в толк, шутит она или говорит всерьез. Неужели

Элишева и впрямь готова перебраться со спокойного, ничем ей не грозящего хутора на кладбище, продуваемое со всех сторон ненавистью?

Если и решится, то кто сказал, что Ломсаргис ее так легко отпустит?

Не для того же ее крестили, чтобы снова вернуть евреям и тем самым приговорить к смерти?

– Сейчас я твое предложение, наверно, приняла бы.

Иаков опешил.

– Была бы хоть поближе к покойной матери, – сказала Элишева. – Ты присматриваешь за ее могилой?

– Присматриваю, – ответил озадаченный Иаков.

– Спасибо. А про отца и Рейзл ты что-нибудь слышал?

– Ничего, – мотнул он головой.

– И Данута-Гадасса ничего не слышала? Ведь она ходит в местечко?

– Ничего.

– Ломсаргис говорит, что всех согнали в синагогу и вывезли. На работы. Врет, конечно, и ты врешь. Ведь врешь?

Иаков ей никогда не лгал, всегда говорил правду, но сейчас даже от полуправды, как от снаряда, отлетали свинцовые осколки, и ему не хотелось, чтобы какой-нибудь из них рикошетом угодил в Элишеву.

– Все врут, – не дождавшись ответа, в сердцах сказала она. – Но я все равно узнаю. Доберусь до Мишкине и узнаю. Чего бы это мне ни стоило…

– Это может тебе стоить жизни.

– Ну и что?

На ее задиристый вопрос ответили дефилирующие по двору куры, которые, выследив свою кормилицу, обступили скамейку под яблоней и дружным кудахтаньем принялись напоминать ей, что ждут положенного им по праву проса на ужин.

– Ко-о-о, ко-о-о, ко-о-о…

– Кыш, кыш! – прикрикнул на них Иаков, но те закудахтали еще громче.

– На хуторе я не останусь, – сказала Элишева.

– Разве тебе тут плохо?

– Плохо. – Она перевела дух и через минуту пояснила: – Потому, что только мне одной хорошо. Понимаешь? Мне одной хорошо. И больше никому.

Иаков пробурчал что-то невнятное.

– Ты… ты разве думаешь только о себе? – по-учительски спросила

Элишева и, распаляясь от собственных слов, продолжала ему втолковывать с тихой и упрямой яростью: – Когда гибнет вся твоя родня, оставаться в живых стыдно. Да, ты прав, тут на хуторе мне пока ничего не грозит, я сыта, я здорова, могу спокойно лечь и спокойно встать, ходить куда угодно, никто не схватит меня и никуда не вывезет. За все эти блага Ломсаргису поклон до земли. Кого-кого, а его я никогда не забуду. Но я ненавижу себя…

– За что?

– За то, что жива… За то, что против своей воли нацепила на шею этот крест, а на лицо навесила эту улыбку, за то, что с каждым днем все больше привыкаю к своему благодарному холуйству. – Элишева оглянулась и, понизив голос, вдруг произнесла по-еврейски: – Ша, он, кажется, идет.

– Поворковали? – прежде чем осведомиться о здоровье жены, насмешливо спросил Чеславас.

– Да. Воркуем, – сказала она угрюмо. – Надо же когда-нибудь с кем-нибудь и поворковать.

– Надо, надо, – сдался Чеславас. – Как хозяйка? Очнулась?

– Глаза открыла, подала голос, тихонечко позвала вас, но потом уснула. Сейчас я к ней вернусь. Мы уже прощаемся…

– Да вы сидите, сидите… Вечер хороший. А я пошел карпов кормить, – пробасил Ломсаргис и удалился.

– Мне пора, – грустно сказал Иаков и встал с лавки. – Мама, наверно, уже заждалась меня. Она и тебе была бы рада. Но война и на кладбище война. Победители сейчас и мертвых не щадят – надгробья крушат.

– Прощай! – сказала Элишева, подошла к нему и неожиданно поцеловала в небритую щеку. – Береги себя!

– И ты себя… – тихо, почти шепотом произнес ошеломленный Иаков.

За конурой Рекса, который проводил гостя незлобивым, почтительным лаем, он обернулся, недоверчиво потрогал рукой щеку, словно его не поцеловали, а ударили, и, ссутулившись, зашагал к Черной пуще.

Вскоре Элишева потеряла его из виду.

Вернувшись в избу, она проследовала в спальню, запруженную вечерней тьмой, и, когда чиркнула спичкой, чтобы зажечь керосиновую лампу под цветастым абажуром, услышала:

34
{"b":"103321","o":1}