ЛитМир - Электронная Библиотека

Река поднималась из берегов, и Дмитрий часто наведывался к той поваленной берёзе, ожидая её конца, – он же обещал её проводить. И вот этот день наступил, вода поднялась к самому крутояру, и серое половодье с рёвом подтачивало берег. Он опустился у самой реки, прилёг на холодную ещё землю и смотрел, не отрываясь, как крутит и бурлит река, почуяв в себе силы весеннего могущества. Тут и застала его Валентина.

– Ты же простынешь на холодной земле! – скинула с себя куртку, в которой управлялась во дворе. – На, подстели, и я с тобой посижу. Боже, хорошо-то как! Воздух снова задышал сосной, птицы прилетели и не смолкают. А ты что это, Митя, на воду смотришь? Плохо тебе опять стало?

– Да нет, не плохо – грустно. Вот скоро берёза наша умрёт – видишь, обрыв уже трещину дал, вот-вот обвалится берег вместе с ней. А она меня в детстве своим соком поила… Только не верит она, что умрёт скоро, потому что дышит воздухом весны и тепла. Гляди, уже и почки распустила, жить думает. Так вот и люди… Только ничего у неё больше не будет… Вот оттого и грустно и муторно на душе.

– Ты прям, Мить, как по человеку… Она же просто берёза, дерево.

– Дерево, берёза… Только ведь она ещё живая, а вот как корни оторвёт берег, тогда она умрёт. Всё ведь живое рядом, мы только внимания не обращаем.

– Тебя послушать – и дрова готовить не надо.

– Надо, как не надо…

– Да вот и я о том, всех не пожалеешь.

– Как-то неправильно всё, может, оттого и муторно…

Договорить он не успел. Тяжело ухнул берег, и брызги мутной воды достали Дмитрия и Валентину. Они подошли к берегу… Берёзы больше не было. Она ушла в пучину вместе с куском подмытого крутояра. Но вот в воде, освободив свои корни от земли, она всплыла метрах в пятидесяти, и её потащило течением на стремнину. Её крутило в воронках, она оборачивалась то вершиной, то комлём к Дмитрию с Валентиной, и жёлтые её корни, отмытые уже водой, тянулись над волнами, как руки, то ли прощаясь с ними, то ли прося их о помощи… На лице Валентины были, может, слёзы, а может, брызги от обвалившегося берега реки.

– А ты ведь прав, Митя… Я ведь до последнего думала, что это блажь твоя, а она действительно была живая. Только разве можно было ей помочь?

– Нет, я ведь и не об этом. Хрупко всё и невечно…

Утром на машине с маленьким прицепом Дмитрий поехал за первыми саженцами. Вырубал их из земли аккуратно, чтобы не повредить корневую дерева. Саженцы выкапывал уже подросшие, высотою в полтора метра. И больше пяти деревьев в прицеп не входило: он старался слой земли, на котором они росли, завернуть в брезент, чтобы они на новом месте меньше болели. По всему огороду были набиты колышки, где будут сидеть новые «жители» села Бураново. К вечеру появилась первая кедровая аллея. Через четыре дня работа уже была почти завершена. Но с последним рейсом что-то припозднился Дмитрий.

Уже солнце склонилось к горизонту, когда он въехал во двор, но не один. Хлопнув дверцей, велел топить баню и готовить ужин. Из машины вылез обросший грязный человек в рваной землистой рясе. Ряса – это было сильно сказано: полы чуть ли не в полосы порваны, подпоясан капроновой бельевой верёвкой. Из-под его скуфейки выбивались давно не мытые волосы, и рыжая подпаленная борода торчала ёжиком во все стороны. Он вышел из машины и, не зная, куда пойти, опустился на чурку во дворе, поставив возле себя тощий чёрный заплечный мешок.

– Кто это? – спросила Валентина, прижав руки к груди, увидев худое измождённое лицо старика.

– Это? Помнишь, Сева рассказывал о попе-расстриге, что у него был в больнице? Так это он и есть.

– Ты, Митя, только в дом меня не веди: живность в голове да бороде завелась – от грязи, я думаю. Не могу я в таком обличье… Мне бы баню сначала и поесть чего-нибудь горячего – давно горячего во рту не было. А сухарики у меня есть, немного… Пахнет от меня прелью, как от покойника, – ты уж не обессудь. И машина, наверное, пропахла… В баню надо…

– Будет тебе баня, русская, по-черному – прогреешь кости… А живность из головы да бороды мы сейчас выведем.

Он принёс дихлофос и целлофановый мешок, снял с расстриги его скуфейку, обрызгал волосы и бороду попа, повязал его голову, словно платком.

– Метод проверенный, батюшка! Ты только пореже дыши, старайся на ветер встать, чтобы чистым воздухом дышать, а то крыша поедет, опьянеешь.

Валентина перед баней достала чистое бельё Дмитрия, кальсоны и нательную рубаху, которые он надевал только зимой на охоту, старенький свитер и брюки.

– На, предложи болезному, а своё пусть скинет. Я кипятком потом замочу или выброшу – разве можно в этом ходить?

– Как видишь, можно… Принеси ему пока чего-нибудь горячего. Голоден очень человек: когда он шёл по лесу, его шатало от дерева к дереву. Я сначала думал: пьяный. А нет – вижу: обессилел.

Пока готовилась баня, расстрига хлебал щи прямо на улице, сидя на чурбаке. Просьбу Валентины пройти в дом поп отклонил, она не настаивала. Дмитрий заметил, что голодный и усталый человек ел с достоинством, не показывая вида, что голодал несколько дней. Ел медленно, старательно пережевывал пишу, не глотал кусками и, не доев немного, отставил чашку в сторону.

– Это потом… С непривычки болеть буду… Лучше повременю. Спасибо тебе, добрый человек, за человечность спасибо: грязного бомжа домой к себе привёз – не каждый сейчас на это отважится.

Долго уже бродил поп, с того дня, как расстригли его. И в подвале жил, а то и просто, когда лето, на улице и на свалке. Везде можно жить. Но уподобляться скоту нехорошо: на женщину в очереди стоять мерзко, милостыню просить совестно, спать, как собака, на помойке противно. И вообще, там всё противно, даже воздух. И снова решил в мир идти, так как свалка – это тоже монастырь со своим уставом. На миру, думал, лучше…

Только люди попа и в миру не приняли. Подаяние ведь люди привыкли на паперти подавать, на земле церковной: то ли святость только там чувствуют, то ли кресты на храмах пройти мимо не дают, чтобы не кинуть деньгу страждущему. И колокола всегда бьют: «Дай! Дай!» Но там теперь воры да бандиты управляют, вечером только на хлебушко и оставят, и со святыми отцами они тоже делятся. И ушёл он. И идёт по земле в своей рваной рясе, но редко кто хлебушко даст, а уж про ночлег и говорить нечего.

– Мне много уже лет, и всю жизнь пристанище своей душе искал, и сейчас ищу… А самое-то главное, Митя, веру в себя потерял – а это самое страшное… Зиму в больнице пролежал. Подняли меня возле проходной хлебозавода – там всегда хлебом подавали. А тут что-то ослаб и память потерял, очнулся уже в больнице. Но недолго в ней был – на псих отправили, там вот до весны и задержался. А когда подлечили – родственников-то нет – вот и отправили восвояси. И вот направляюсь я в урочище Двух Братьев. Право, не знаю – найду ли?

– В урочище, говоришь? Откуда о нём знаешь?

– Человек мне о мире другом рассказывал, да и сейчас во снах моих искромётных путь мне указывает. Может, и найду то, что ищу… Потерять веру в Бога – это одно, но потерять веру в себя – это страшно.

– Как это в себя? Себе не веришь, что ли?

– А это как умереть…

– Что-то я не пойму тебя. Почему «как умереть»?

– Понимаешь, ты остаёшься один в этом огромном мире. Ты уже не веришь в людское добро и сострадание, не веришь в любовь и терпимость. Потому как сам никого не любишь и живёшь не по совести – всё делаешь только для себя. И поэтому ты остаёшься один. А чем это не могила?

– Ну ты, наверное, преувеличил… Не бывает так.

– Бывает, Митя… Бывает.

– Ну, а в урочище что делать будешь?

– А чтобы не видеть людей, не видеть их насмешки надо мной, хочу уединиться и… Просеять свою жизнь, как мелкий песок через сито. Всё ведь дело во мне самом, может, там, в уединении, я найду ответ: что же происходит с людьми и со мной? Я ведь себе уже давно не верю…

– Не волхв ли тебе рассказал об урочище Двух Братьев?

– Да, он называл себя так. Он очень много знает, чего мы, смертные, не знаем. Меня ведь в больнице долго из-за него держали, потом выпустили.

17
{"b":"106608","o":1}