ЛитМир - Электронная Библиотека

И запахнет воском чадящий тёмный огарок, и комната наполнится запахом воска и ладана. И зажгут новые, но уже другие свечи – в изголовье.

Нет, надо удержать это пламя! Пока есть его тепло, кровь бежит по жилам, и хоть медленно, но ещё стучит сердце, и трепещет на холодном ветру этот небольшой лоскут живого огня.

Но вот тьма рассеялась, и земля, на которой он лежал, стала другой, не такой, как прежде, – яркой, сочной, блистающей, словно в весенний солнечный день после ливня. И тело сделалось воздушным, зрение всеохватывающим: всё, что за спиной, и то видно, да так далеко во все стороны, что дух замирает и голова кругом. Без привычки, так чудно…

Но почему его несут какие-то люди? И куда? И отчего все время застилают свет спинами, головами?

Наконец-то пропали люди, перед глазами уже другая картина. Видит себя Дмитрий в обласе посреди широкой реки с чёрной водой, видит себя внизу. Будто двое их: один в небе парит, а второй в обласе веслом еле-еле шевелит. А над ним птица огромная кружит с ликом женщины, кружит и закручивает всё вокруг.

– Ты Ведея?

– А кто это Ведея? – спрашивает птица.

– Моя Берегиня!

– Нет, я другая птица.

– Какая же? Никогда не видел…

– Вещая, – отвечает. – А имя мне – Гамаюн.

– Чудно! В детстве слышал… А ты где? На земле живешь или на небе?

– В тебе живу. Гнездо свила. А ты что, свою Ведею ждешь?

– Лучше улетай, – посоветовал он. – А то утонешь вместе со мной.

Облас тянет в воронку, которую начинает закручивать течение, ударившись о синюю, как камень, глиняную стену крутояра. И будто с каждым витком, плавным и незатейливым, без шума и всплесков проходят круги жизни. Только не той, что была, а новой, неизвестной ему доселе, которую он никогда не проживал, но перемешанной с кусками из его прежней жизни, которую он знал и которой дорожил.

Всё смешалось в огромной воронке. Надо бы выгребать, вроде и силы есть, а так приятно кружиться…

Опустил руки Дмитрий, положил на тонкие борта весло, блестевшее на солнце, и сам будто застыл, песню вещей птицы Гамаюн слушает.

А ни слова не понять, стрекочет, словно кедровка.

– Такие песни я давно слышу…

В небе рядом с птицей ещё один Леший кружится, только худой какой-то, бесплотный, что ли, как из марли сшит. Осматривает огромные зелёные поляны, обрамлённые лесом, где много людей, незнакомых и непонятных для него, и слышит голоса и песни, смех и плач, и еще будто женщины ругаются и какие-то старухи молятся. Будто всё соединилось на земле в одночасье: горе и радость, смерть и жизнь – и разноголосой, разноцветной стаей вспорхнули в почерневшее небо все слова.

Оказывается, даже слова не исчезают бесследно, а поднимаются вверх и там сбиваются во что-то похожее на пчелиный рой.

Над рекою же собираются туманы, и они тоже подобны водовороту: летят вслед за обласом, образуя спираль. И закручивается эта спираль, как пружина часового механизма. И, если пошевелить веслом, можно пробиться сквозь неё, оказавшись совершенно в другом, марлевом мире – то ли в прошлом, обветшавшем, то ли в будущем, не менее призрачном.

А настоящего нет! Только не надо грести, чтобы и остатки того, что видится, не спугнуть.

Но уже ничего не зависит от Лешего. Ветер от крыльев птицы перемешивает спираль и весь этот призрачный, марлевый, как медицинский бинт, мир. И уже нельзя понять, в каком времени находится облас. Над водой летят брызги, но не водяные, а будто это брызгают и пенятся так слова и мысли.

Всё втягивает, словно магнитом, этот водоворот…

А там, в пучине, видно, и есть та самая грань, которая лежит между жизнью и смертью. Никто об этом не знает, а когда узнаёт, то никому уже не скажет. Потому как нет обратной дороги назад, и только по воле Всевышнего может отторгнуть тебя пучина или оставить навсегда…

Но тому, кто возвращается вновь и рассказывает о том, что с ним было, люди не верят, считая это бредом больного разума…

Белая палата. Капельницы и провода. Мониторы. Неяркий свет через окно…

За окном уже первый зазимок. Кресло недалеко от кровати. В углу баллон с кислородом. Мерное тиканье часов на стене. А от кровати с безжизненным телом летят брызги и попадают на мониторы. Попискивают, словно мыши, приборы в тишине палаты. Да словно метроном, назойливый, бесконечный стук каблуков.

Валентина спала в кресле, измученная больше, чем сам больной, – уже две недели, по очереди с медсёстрами, круглосуточно около него.

Только молчит Леший. Редко-редко подрагивают закрытые ресницы, и еле заметно движение горла, будто сглатывает слюну.

Сказали врачи, кома после травмы. А ставили уколы будто в мёртвое тело! И ответить толком не могут: будет жить, нет. Дескать, тут одному Богу известно. И отводят взгляды, и говорят без крепости в голосе, будто вдову утешают:

– Надо надеяться и терпеть. Если сам захочет, выйдет из этого состояния. Он, может, слышит нас, чувствует. Придёт время, очнётся… Может быть… Нужно только надеяться…

Ночью Валентина вглядывалась в его заросшее щетиной лицо и радовалась тихо: если борода растет, значит, и правда, живой! Гладила его руку и видела, будто это не её Леший, не муж, а совсем другой, чужой мужчина с ввалившимися глазами и синеватыми губами, сжатыми почти в сплошную тонкую полоску.

– Ты ли это, Митя?

Шептала и замирала, вглядываясь, нет, вроде он…

– Как же я-то без тебя останусь?

Потом жалела себя:

– Ведь никому я не нужна, кроме тебя. Не уходи…

И, отчаявшись узреть жизнь, тихо плакала.

– Мы ведь и не пожили с тобой по-настоящему, не успели. Не уходи…

А потом выла по-бабьи.

Дежурная медсестра приходила и вкалывала ей успокоительное. Валентина тут же засыпала, но и во сне всхлипывала.

За двадцать лет совместной жизни она уже не впервой вот так сидела около его больничной постели. И всё ему неймётся! Раз привезли с пожара со сломанными ногами. Провалялся на казённой койке месяц, потом на костыли встал, а всё равно в небо смотрит на пролетающий самолёт. И видела Валентина, что тоска у него в глазах, и от нее зверела.

– Не пущу! Ишь, зенки в небо вылупил! Хрен ты у меня выше печки поднимешься!

Но разве его было убедить, что жизнь-то раз даётся, что потом будет вот такой безмолвный труп, и ни парашютов тебе, ни леса. Сколько можно судьбу испытывать да Божье терпение?

А он хохочет как дурак:

– Так я к Богу-то поближе, чем ты, мне лучше знать: по одному небу летаем…

А уже когда позвоночник сломал и привезли его домой после больницы, так лежал смурной, с неделю молчал. Видно было, что не только боль его мучает, а внутри ещё что-то. Потом подозвал тихо, усадил рядом, руку ей гладит и говорит:

– Ну вот, дождалась. Теперь земноводным стану, на рыбалку да на охоту остаётся. Не на костылях, так ползком…

А у самого слёзы в глазах стоят. Но лицо жёсткое, губы сжаты, и две морщины по впалым щекам, как две тёмные прорези.

Поняла тогда, что не покорился он. Да и не покорится никогда. Выздоровеет, и опять дома не удержишь.

Так оно и вышло: медкомиссия списала, так в охоту ударился. Всё равно дома нет – одним словом, Леший.

А теперь вот лежит опять неподвижный, словно колода, и лицо, как у мертвеца, заострилось, и глаз не открывает. Где он сейчас? Думает о чём? Или в коме-то и думать нельзя?

Валентина глубоко вздохнула, вспоминая прошлые годы.

Дмитрий, конечно, был не подарок. И вряд ли со своим настырным характером он и там, на границе жизни и смерти, будет каяться… Было время, когда по девкам бегал от неё. Разве что в постели не ловила! Но даже к стенке припертый, никогда не признавался и никогда не раскаивался. Хохочет в глаза, да ещё и её обвиняет, что у неё от ревности началась мания подозрительности.

Вообще странности в нём были, чего уж греха таить. Снам верил… Один раз как-то долго сидел над листом чистой бумаги, всё карандашом водил. Потом видит Валентина: женщину рисует с распущенными волосами, только лицо этим волосом скрыто.

2
{"b":"106608","o":1}