ЛитМир - Электронная Библиотека
A
A

Поняв, что пассажир английским не владеет, да и вообще находится в том состоянии, когда не владеют уже и родным языком, стюардесса принялась разъяснять необходимость соблюдения правил Кате. Она говорила, что надеется на Катю, которая, конечно же, объяснит своему приятелю, что правила компании приняты для всех без исключения, что Катя должна повлиять на своего спутника, который вызывает недовольство других пассажиров.

Пояркову надоело переводить непонимающий взгляд с одной женщины на другую.

– Что она говорит?

– Предлагает вас высадить. Да что вы так испугались?… Она говорит, что парашют прицепят. В багажном отделении через специальный люк выбросят, даже никто не заметит, так что вы не волнуйтесь.

Говорила Катя нежно и убедительно. Пояркову потребовалось время, чтобы догадаться, что это черный юмор. Он нахохлился, надулся и демонстративно закрыл глаза, откинувшись на спинку кресла.

Подумаешь, «другие пассажиры»! Другим пассажирам до моего недовольства как отсюда до Луны, с раздражением подумала Катя. А вслух попросила стюардессу пересадить ее на любое свободное место. Печально разглядывала при этом разводы на своих брюках, оставленные неизвестной жидкостью, пролитой на нее Поярковым.

Стюардесса недоуменно перевела взгляд с Кати на Кузьмича, потом снова на Катю и припечатала:

– Но это же ваш мужчина!

Катин мужчина мирно похрапывал, выпуская изо рта одинокий слюнявый пузырь. Вот так всегда… Всю жизнь грезишь о Прекрасном Принце, Рыцаре на белом коне, а потом как припечатают: твой Мужчина – слюнявый, вонючий пьяница, из-за которого приходится выслушивать претензии. Ну уж нет!..

– Нет-нет, это не мой мужчина, я его вообще не знаю. Как он может быть моим, если мы сели в разных аэропортах? – Жалобно и предательски Катя вмиг сдала Пояркова.

Стало отчего-то стыдно.

Стюардесса добила окончательно:

– Это ваш соотечественник. Ближе вас у него здесь никого нет. Один он может не долететь до дома. Я так понимаю, что вы из России.

С таким напутствием барышня удалилась, как и пришла, с дежурной улыбкой в тридцать два ровных зуба, оставив Катю разбираться с соотечественником, размышлять на темы патриотизма и снисхождения к ближнему.

Сидеть у окна вроде бы было удобнее: Поярков не шастал поминутно туда-сюда, не толкался, ничего не проливал на Катю. Но все равно он раздражал одним своим присутствием. Раздражали его ноги с высоко торчащими крупными коленями, его чистые ухоженные руки, лопнувший в уголке рта пузырь, мерное сопение. Даже исходящий от него старомодный запах «Фаренгейта», который всегда нравился, раздражал…

Катя сердилась, что теперь ей будет из-за него не выйти, хоть выходить никуда и не хотелось. Просто сидела и бесцельно злилась на него, на то, что вместо цивилизованного полета получилось черт-те что, катавасия с храпом и выпивкой нон-стоп.

А ведь действительно, в таком виде можно и до дома не добраться с первой попытки. Не пустят во Франкфурте в самолет – и делай, Кузьмич, что хочешь… Протрезвеет, конечно, полетит другим рейсом, позвонит кому-нибудь, чтобы денег прислали, если нет, только ведь трепка нервов это…

Катя уже почти-почти прониклась жалостью, как Поярков перестал сопеть, завозился в кресле, как потревоженный медведь в берлоге, широко зевнул, потер пальцами глаза и, наклонившись к Катиному уху, доверительно шепнул:

– Катюша, там где-то мой пакет…

Катя отодвинулась, помахала перед носом ладошкой, демонстративно разгоняя воздух, и выразительно сморщилась.

– Катюша, у меня в пакете… у меня джин остался, – объяснил Поярков.

Кате раньше казалось, что таким голосом только валидол просят.

И внезапно отчего-то кольнуло сердце и стало очень-очень его жалко. По-настоящему жалко. До слез. Такого большого, беспомощного, неприкаянного, отличного от окружающих их американцев, европейцев, корейцев с дежурными улыбками и выражением «мой дом – моя крепость» на лице. Этот был свой. Хоть и дурак, идиот, а свой дурак…

Катя непроизвольно накрыла рукой его большую руку и, умоляюще заглянув в глаза, попросила:

– Кузьмич, миленький, ну потерпи чуть-чуть!.. Нас с тобой сейчас кормить будут. Слышишь, тележками гремят… Ты поешь горяченького, и тебе легче станет. Закусывать ведь нужно. Кофе попьешь. Я тебе сколько хочешь кофе возьму. Во Франкфурт прилетим – покурим. Мне тоже курить страшно хочется. Стараюсь себя уговорить, что бросают же люди и не умирают. И мы с тобой еще несколько часов не умрем.

От неожиданности, от этих «ты» и «мы с тобой», интимно объединяющих и многообещающих, Поярков вытаращился на Катьку. Глаза у него были темно-коричневые, карие глаза. Не Его глаза – у Него глаза были серыми.

Когда-то давным-давно, в той жизни, Катька однажды смотрела в них очень близко…

13

Они с Катей продолжали встречаться в широких институтских коридорах, на аллеях. Только Катькино сердце замирало теперь не от Него. Первая настоящая, взрослая любовь превратила ее из девочки в женщину, из куколки вылупилась яркая бабочка, и не заметить этого было невозможно.

Правда, что-то оставалось, какая-то ниточка присутствовала. Иначе с чего бы вдруг было быстро отводить глаза, встретившись взглядами, делать слишком уж нарочитым их незнакомство?

Когда Катя однажды застала Его под лестницей целующимся со смазливенькой первокурсницей, она почувствовала себя глубоко оскорбленной, и было неважно, что сама она только что приехала в институт из чужой постели.

Иногда Катька даже специально ходила на Него посмотреть – в кафетерий через дорогу, где Он обедал во время большого перерыва. Эстет! Не мог давиться в институтской столовке жутчайшими серыми котлетами и компотом, предпочитал черный кофе с пирожными. Здесь был именно такой ассортимент, а точнее – отсутствие всякого ассортимента: черный кофе, рогалики и вечные дежурные эклеры.

Отстояв очередь, прижимая руки к теплому боку огромной оранжевой кофеварки, Катька с подружками получали за полтинники эклеры на тарелочке и кофе в щербатых белых чашках с синим нашлепком рисунка и перемещались к маленькому круглому столику с мраморной столешницей на высокой металлической ноге. Стульев не было, и есть нужно было стоя, не раздеваясь, подвесив сумку с тетрадками на крючок «ноги».

Катька пила кофе и смотрела, как Он ест за соседним таким же столиком.

Он брал себе два кофе и большущий сдобный рогалик, скудно посыпанный сверху сладкими крошками. Катю это очень потешало: она кивала на него подружкам, округляла глаза, закатывала их к потолку и быстро-быстро отводила взгляд, встретившись с Ним глазами. А Он просто был молодым, крупным и очень голодным. Ему и злосчастный рогалик казался маленьким.

Он съедал свой «обед» очень быстро и уходил, дожевывая на ходу. Чаще всего один, волк-одиночка.

Катя знала, что Он подрабатывает по ночам, с самого первого курса, через ночь, и оттого всегда хочет спать, ходит с красными глазами, небритый и злой.

Знала, что за неуспеваемость – именно за неуспеваемость: Он не успевал совмещать работу с учебой – Ему грозят отчислением.

Хотела подойти и предложить помощь, но опять заробела и не подошла. Ничего особенного не было в таком предложении, любому другому бы предложила, а Ему не смогла…

Или просто Он был не любой?…

А потом грянул крах в ее собственной личной жизни.

Настоящая взрослая любовь оказалась штукой непростой и не сказочной.

В один не прекрасный день Катька узнала, что ее бросили, поменяли на «точно такую же, только с перламутровыми пуговицами».

Жизнь перевернулась и остановилась в один день.

Еще на что-то надеясь, она уже точно знала, что это конец. Конец света, конец жизни, конец всего и всему.

Ей конец.

Она сидела в кресле, закутавшись в одеяло жарким летним днем, и смотрела перед собой остекленевшим взглядом, ничего не видя и не слыша, забывая утирать слезы. Вокруг тихой тенью шелестела мама, скорбно и бессильно вздыхала и страдала, казалось, еще больше Кати. Страдала от невозможности хоть чем-то помочь. Мама обнимала Катю, прижимала к себе вместе с одеялом и со слезами в голосе уговаривала:

10
{"b":"106626","o":1}