ЛитМир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Потом подобные ситуации будут повторяться не раз: Окуджаву приглашают на телевидение, записывают, но в эфир эти передачи не проходят.

Помню, как Окуджава рассказывал об одной редакторше телевидения, которая говорила ему: «Мы вас так любим, так любим… Кстати, ваша фамилия пишется через «а» или через "о"»?

Еще существеннее то, что в конце 60-го – начале 61-го года совершенно всерьез на Всесоюзной студии грамзаписи обсуждался вопрос о выпуске песен Окуджавы на пластинке!

Запись состоялась 9 апреля 1961 года. Были записаны «Сентиментальный марш», «Песенка о короле», «Ах, война, что ж ты сделала, подлая…», «Комсомольская богиня», «Песенка о веселом барабанщике», «Песенка об Арбате», «Последний троллейбус».

Через три месяца, 30 июня 1961 года, состоялся художественный совет в составе С. Щипачева, Д. Журавлева, В. Огнева, А. Алмазовой, А. Соловьевой и представителей фирмы «Мелодия». Песню «Ах, война, что ж ты сделала, подлая…» художественный совет решил не принимать при отдельном мнении Д. Журавлева. За «Сентиментальный марш» голосовали В. Огнев, А. Алмазова, С. Щипачев, но предложили не включать эту песню в серию. Песни «Комсомольская богиня» и «Песенку о короле» было решено принять единогласно. Песни «Последний троллейбус», «Песенка об Арбате», «Песенка о веселом барабанщике» получили по четыре голоса за принятие при одном воздержавшемся.

Записи поступили в фонотеку студии и готовились к изданию, но до пластинки дело не дошло, так как осенью 1961 года против песен Окуджавы началась хорошо организованная кампания.

Первым камнем была статья некоего И. Лисочкина в ленинградской комсомольской газете «Смена». Опус назывался «О цене шумного успеха». Описывался вечер Окуджавы в ленинградском Дворце искусств, причем выражалось недоумение по поводу того горячего интереса, который проявили ленинградцы к этому вечеру:

«Такого еще не было, хотя приезжали и раньше знаменитые певцы. Б. Окуджава – московский поэт, не Твардовский, не Прокофьев, не Евтушенко, а просто один из представителей той большой поэтической обоймы, чьих стихов еще не лепечут девушки» и т. д.

«Но почему же свалка у входа? Где тайные пружины, которые заставили весьма культурных людей столь неприлично штурмовать узкую дверь?»

«Что представляют из себя его стихи и песни? О какой-нибудь требовательности поэта к себе говорить не представляется возможным».

«Былинный повтор, звон стиха символистов, сюсюканье салонных поэтов, рубленый ритм раннего футуризма, тоска кабацкая, приемы фольклора – здесь перемешалось всё подряд». Добавьте к этому добрую толику любви, портянок и пшенной каши, и рецепт готов».

Вот в таком предельно грубом, разнузданно-разудалом тоне была выдержана вся рецензия (критик демонстрирует свою эрудицию, причем его мало заботит, что «былинный повтор» и «приемы фольклора» – одно и то же.)

«И куда он зовет? Невооруженным глазом видна тенденция войти в сплошной подтекст, возвести в канон бессмыслицу. А вот и ее воинствующий образчик: „девочка плачет, а шарик улетел“. Тянутся за всем этим всякая тина и муть, скандальная слава и низкопробный ажиотаж. Вызывает поэт Б. Окуджава „в целом“ искреннее возмущение».

Статья Лисочкина была перепечатана полностью центральной «Комсомольской правдой».

В газету посыпались возмущенные письма читателей.

В редакции почувствовали, что хватили через край, и заведующий отделом литературы Елкин в своих ответах вынужден был несколько «сдать назад»:

«Редакция не ставила своей целью «ниспровергнуть поэта, а лишь указать на отдельные слабые стороны его творчества. У Б. Окуджавы есть ряд интересных стихов песен, с которыми он широко выступает.

Мы уверены, что поэт многое пересмотрит в своем песенном багаже и оставит лишь лучшие в художественном отношении безупречные песни».

Теперь я могу признаться, что одно из этих протестующих писем я и организовал.

Отдаленным результатом всей этой критики явилась закорючка в углу протокола художественного совета Студии грамзаписи. Не известный мне чиновник студии (подпись неразборчива) наложил 6 марта 1962 года краткую резолюцию «не принимать». Пленка отправилась в фонотеку.

А кампания против песен Окуджавы ширилась. Говорилось, что «…если бы поэт жил интересами этой молодежи, он понял бы, „что песни под гитару бесконечно далеки от запросов юношей и девушек, к которым он адресуется“. „Кто же любители песенного творчества Б. Окуджавы? Ответим прямо – в большинстве это падкие до всяких сенсаций экзальтированные молодые люди, которых привлекает всё, что считается модным, что способно вызвать слезу у непритязательного обывателя… Булат Окуджава – Вертинский для неуспевающих студентов“. Имя Вертинского было тогда ругательным, впрочем, отмечалось, что „…есть у поэта и хорошие стихи. Мы убеждены, что если бы на лучшие тексты Окуджавы написал бы музыку профессиональный композитор, песни прозвучали бы иначе, освобожденные от мрачного музыкального сопровождения“ (И. Адов. „Вечерняя Москва“, 20 апреля 1962 года).

А теперь я вынужден вернуться немного назад.

Дело в том, что с середины пятидесятых годов я работал в музее Маяковского, водил экскурсии, занимался текстологией (в музее хранилось 90 процентов рукописей поэта) и начал записывать выступления почетных гостей музея на магнитофон.

Это было очень интересно, потому что это была абсолютная новость: магнитофоны только-только появились – вот сейчас человек проговорил, и всё это уже сохранено на века.

Я записывал Арагона, Хикмета, каких-то французов, которые туда приходили вместе с Лилей Юрьевной Брик, записывал огромный вечер Давида Бурлюка.

Потом брал у него интервью для газеты «Moscow News». Он был почетным гостем Союза писателей, и с ним обычно появлялись Кирсанов или Лиля Брик. Он почти всегда был в окружении литераторов и каких-то официальных или полуофициальных лиц: ведь это был один из первых приездов наших эмигрантов.

Булат выступал в музее Маяковского несколько раз; хорошо помню его выступление там на очередном вечере поэзии – обычно они бывали осенью. Это мог быть 61-й год.

Но еще до этого вечера я приглашал его специально на запись.

Думаю, что было по крайней мере два сеанса записи: один в так называемой синей комнате, а второй – уже в зале.

Когда мы пригласили Булата на вторую звукозапись (это делалось сообща, от имени всего маленького замечательного музейного коллектива), мы позвали своих друзей и знакомых, так что было, наверное, человек тридцать – сорок. И Булат несколько недоуменно сказал: «Меня приглашали на звукозапись, а тут получается вечер» (хотя это было днем), – в общем, он выразил некоторое неудовольствие. Но всё было хорошо, и он спел ту программу, которую собирался спеть.

Закончил, похлопали. Он встал, собрался уходить… И тут я совершил невольную ошибку, и получилась бестактность: я перемотал на начало и включил на воспроизведение все три или четыре магнитофона, которые там стояли, стараясь показать Булату, как мы ценим его записи, – я как бы стал проверять качество звучания. И все магнитофоны запели разные песни Булата: я не везде домотал до начала. Началась ужасная какофония.

Булат съежился. Ему это было неприятно.

Это длилось всего несколько секунд, мгновение. Я бросился исправлять оплошность. Но Булат был человек вежливый и не стал особенно показывать свое огорчение, на его общении с нами это никак не отразилось. Однако осадок от неуместности этого аттракциона у меня остался.

Все столпились вокруг него, потом проводили до выхода, кто-то побежал за такси – тогда это было просто. Но все-таки несколько минут надо было подождать. Наступила неловкая пауза: восторг свой все уже ему выразили. Его снова, довольно робко, обступили, но он был уже какой-то задумчивый, рассеянный….

Это была ранняя весна – апрель, наверное, или март. Было уже очень тепло. Снега еще много, но солнце очень яркое.

21
{"b":"11169","o":1}