ЛитМир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Вечер Булата в Министерстве путей сообщения был очень удачен.

Это был один из лучших вечеров Булата. Его сразу хорошо встретил зал, его хорошо приветствовало начальство, и сразу всё пошло хорошо.

Будущие поколения вряд ли смогут понять, почему вечера Булата были всегда на грани – то ли разрешат, то ли не разрешат. И этот вечер в Министерстве путей сообщения очень долго согласовывался в партийных инстанциях…

Его разрешили как праздничный вечер навстречу 7 ноября. Так было не раз и не два.

Так, вечер в зале имени Чайковского, например, был разрешен и оговорен как вечер навстречу Дню Победы. Это было, конечно, большое событие – кажется, это был первый его афишный вечер в таком большом зале. Вокруг этого вечера были сложные интриги: разрешали, не разрешали. Поскольку это шло через Бюро пропаганды Союза писателей, были задействованы высокие начальники.

От Булата тогда ждали, что он обязательно что-то прочитает «навстречу» Дню Победы.

Булат ничего про День Победы не сказал.

В то время такое сопровождало нашу жизнь почти всегда. Иногда перед началом вечера Булату говорили: «Только вот этого не пойте». Или выражали еще какие-то пожелания – Булат к этому относился вполне терпимо.

У меня сохранилась записка с одного из вечеров, где я ему пишу: «Булат, я только что узнал, что в этом институте было какое-то недоразумение, какая-то неприятность с вечером Искандера, – может быть, здесь не стоит петь „Римскую империю“?»

Булат реагировал на такие советы совершенно спокойно; он понимал реальность и никогда в таком большом зале не нарывался: он знал, что неприятности-то будут не столько у него, сколько у организаторов вечера.

Конечно, иногда административное вмешательство могло что-то нарушить в течение вечера. Иногда даже просто глупый вопрос из зала мог испортить ему настроение. А иногда, наоборот, глупый вопрос его взбадривал, придавал энергию. Шла дополнительная эмоция, и драматургия вечера интересно разворачивалась.

В общем-то его вечера шли уже по определенной программе: у Булата были некоторые заготовки, и он не очень стремился их менять – примерно одинаково отвечал на повторяющиеся вопросы. Его мало заботило то, что он повторяется.

И публику это ничуть не заботило: повторяется – ну и что?

Основная часть публики от Булата была рада слышать всё что угодно – она рада была просто видеть Булата, слышать его. Даже когда он пел плохо – а бывало и так. Не то что он плохо пел, просто был не в голосе, не в настроении, что-то было не совсем так, как хотелось. Разные вечера бывали – и более удачные, и менее.

Но публика была рада любому Булату.

Я не помню ни одного вечера, когда проявилось бы какое-то недовольство публики. Могли быть отдельные недовольные люди, сердитые записки, но было трудно даже представить, что Булат мог кому-то не нравиться.

Отношение Булата к записям было странное и противоречивое. С самого начала он относился к ним всерьез, иногда, может быть, даже серьезнее, чем другие: это характерная черта Булата – делать всё добросовестно. Он считал – раз люди делают эти записи да при этом еще говорят всякие восторженные слова, то это подразумевает, что они к таким записям относятся серьезно.

Противоречие же состояло в том, что, сознавая ценность записей, сам он, как мне казалось, никогда не предпринимал никаких попыток сделать запись и сохранить ее. Мне кажется, что в Ленинграде у них был магнитофон. Но я никогда не слышал, чтобы Булат сказал: «Вот, я записался».

Первый раз он согласился на серьезную запись у нас в подвале, в отделе звукозаписи Литературного музея, в конце шестидесятых…

Положение к этому времени получалось крайне странное: поэт, певец и композитор, признанный во многих странах (его парижская пластинка вскоре будет отмечена призом французской академии Шарля Кро), не имеет на своей родине ни одной пластинки.

Некрасиво как-то получается.

По-видимому, кто-то могущественный выразил такое мнение и фирме «Мелодия», и та в срочном порядке, даже не посоветовавшись с автором, большим тиражом издала маленькую пластинку Окуджавы, переписав с французского диска несколько его песен. То ли они забыли, что сами же десять лет назад записывали Окуджаву, то ли сочли французскую запись более качественной, а может, были к этому еще какие-то причины, – я не знаю.

Знаю только, что автор о подготовке и выпуске этой пластинки ничего не знал.

Студия даже не посчитала нужным известить его об этом.

Окуджава рассказывал, что он узнал о пластинке в каком-то из провинциальных городов, где тогда был, и на вечере его слушатели приносили ему подписывать этот диск.

Вернувшись в Москву, он позвонил в фирму и сказал: «Вы, наверно, сочли, что я уже умер, но в таком случае осталась моя вдова, с которой вы могли бы посоветоваться. И вообще на конверте вы дали фотографию моего младшего брата»…

(Окуджава имел в виду, что на конверте была дана его «молодая» фотография, может быть, завалявшаяся в Студии еще с 61-го года, когда впервые возник разговор о пластинке.) «Сейчас я совсем другой, – говорил как-то Окуджава, – а тут дали какого-то красавчика…»

А в Студии не могли понять этой обиды поэта – вот издали его пластинку большим тиражом, что ему еще нужно? Правда, денег не заплатили, поскольку это перепись, ну, да он, небось, в Париже огреб немалую сумму валютой… (А на самом деле за французскую пластинку Окуджава получил сущую ерунду.)

Правда, мне говорила А. Г. Соловьева (редактор литературного отдела, она не имела к этой пластинке, которая шла по разряду эстрады, никакого отношения), что звонила после этого Окуджаве, предлагала его еще раз записать, но он отнесся к этому довольно пассивно, пообещал через месяц-два позвонить, но так и не позвонил…

В Студии привыкли к тому, что поэты и композиторы сами рвутся к ним, добиваясь всеми правдами и неправдами выхода своих пластинок, пишут письма, приносят ходатайства…

В архиве Студии я встречал немало таких забавных документов.

Но дело в том, что Окуджава не обладал никакими пробивными качествами. Да и к песням своим к этому времени он уже охладел. Новых он почти не писал, старые исполнять ему было неинтересно.

Основной работой его уже давно стала проза. Пятнадцать лет назад, когда песни писались одна за другой и имели такой успех, ему, конечно, хотелось, чтобы вышла его пластинка. А теперь это желание уже перегорело, хвалы и ругань далеко позади, новых песен не пишется…

Разговоры о пластинке Окуджавы в Студии совсем было заглохли, но тут случилось так, что Гослитмузей получил возможность оборудовать в подвале «Никитинских субботников» свою звукозаписывающую студию с профессиональной аппаратурой.

Фирма «Мелодия» передала нам некоторые устаревшие аппараты, помогла оборудовать маленькую комнату звукоизоляционной плиткой, и всё это с тем условием, что некоторые писательские записи, которые мы там сделаем, они потом возьмут для пластинок. Там мы записали Кривина, Лиходеева, Гладилина. Велась реставрационная работа над старыми фоноваликами Льва Толстого, и, конечно, нам очень хотелось записать Окуджаву. И он согласился.

Может быть, отчасти потому, что туда он мог приходить в любой удобный ему день и записывать сколько угодно вариантов, а в Студии ведь довольно жесткий распорядок.

И вот так, не спеша, спокойно было сделано три записи. Каждый раз всего по три-четыре песни.

Таким образом была сделана основа для первой большой советской пластинки Окуджавы.

Но некоторые старые песни ему уже было петь трудно или неинтересно, и их записи мы взяли из той фонограммы 61-го года, которая, к счастью, еще не была в Студии размагничена. Две-три песни были взяты из эфэргэвской компакт-кассеты и французской пластинки. Этим всем и объясняется пометка, которая появится потом на конверте: записи 1960–1975 гг. Из журнала «Кругозор» взяли «Песню из кинофильма „Белорусский вокзал“. Остальные одиннадцать песен пошли в записях „подвального“ варианта.

25
{"b":"11169","o":1}