ЛитМир - Электронная Библиотека
A
A

Лютер все это знал и все так же видел, как Сократ в его первом и втором воплощении. И он учил о порабощенной воле, как мы помним. Но его «docet» (учение) оказалось иным. Точнее: его de servo arbitrio привело его к ненависти ко всяким «учениям» и, соответственно этому, к разуму, являющемуся источником всех учений. Оставив философии прославление oboedientiae et pietatis, он все свои помыслы устремил на борьбу с идеей необходимости. Божий млат у Лютера ударяет не по человеку, а по той bellua или bestia obstinax, благодаря которой человек верит, что, совершенствуясь морально, он может достичь той добродетели, которая не требует никакой себе награды, ибо сама уже есть блаженство, или, как он сам говорит: «человек в своей гордыне воображает, что он свят и праведен». Праведность и блаженство человека, который не может повернуться своими силами ни к Богу, ни к бессмертию, ибо разум сковал его волю и принудил его идти туда, куда его ведет необходимость, представляется ему величайшим падением человека, первородным грехом. Идея закона и закономерности, на которой держится все наше мышление, соответственно, представляется ему самым отвратительным заблуждением. Источник истины там, где его меньше всего ждет человеческий разум. Там же можно найти и добро, которое подменили философскими блаженствами. Лютер этот источник называет верой – будем и мы его так называть пока, хотя бы затем, чтоб указать, что может быть иной источник истины, чем тот, о котором нам поведал Сократ, и что истина нимало не похожа на аристотелевские, спинозовские и кантовские «всеобщие и необходимые суждения», что истина с необходимостью не имеет ничего общего. «Nihil fortius adversatur fidei quam lex et ratio, neque ilia duo sine magno conatu et labore superari possunt, quae tamen superanda sunt, si modo salvari velis. Ideo cum conscientia perterrebit lege… sic te geras, quasi nunquam de lege quidquam audieris, sed ascendas in tenebras ubi nec lex nec ratio lucet, sed solum enigma fidei… Ita ultra et supra lucem legis et rationis ducit nos evangelum in tenebras fidei, ubi lex et ratio nihil habent negotii. Moses in mome existens, ubi facie ad faciem cum Deo loquitur, non habet, non condit, non administrat legem, descendens vero de mome legislator est, et populum lege gubernat. Sic conscientia libera sit a lege, corpus autem oboediat legi». (Ничто так не противоборствует вере, как закон и разум, и без огромного напряжения и труда преодолеть их невозможно, но все же их преодолеть нужно, если хочешь быть спасен. Поэтому, когда закон напугает совесть… веди себя так, как будто ты о законе никогда не слышал, но войди во мрак, где не светит тебе ни закон, ни разум, но лишь тайна веры… Так ведет нас Евангелие вне и над светом закона и разума во мрак веры, где нет ни разума, ни закона. Когда Моисей был на горе, где говорил лицом к лицу с Богом, он не знал закона, не составлял и не применял закона; когда он сошел с горы, он стал законодателем и управлял народом через закон. Пусть таким образом совесть будет свободна от закона, а тело повинуется закону.)

Для Лютера, как мы видим, то, что Сократ и Спиноза прославляли как pars melior nostra, как lux divina, оказалось bellua, qua non occisa, non potest homo vivere. Когда Моисей с вершины горы узрел истину лицом к лицу, с него сразу спали цепи, сковывавшие его сознание, и он обрел бесценнейший из даров – свободу. Когда он сошел с горы и смешался с людьми, он вновь подпал под закон, закон и ему, как Сократу и Спинозе, стал представляться извечным и нерушимым, лежащим в самой природе бытия, теми всеобщими и необходимыми истинами, о которых у нас все время шла речь. Для «разума» такое «превращение» непостижимо. Разум убежден, что и для стоящего на горе, и для спустившегося в долины закон равно остается законом и не теряет ни одной йоты своей власти и своего могущества. Лютер же бросается в мрак и бездонную пропасть «веры», рассчитывая там найти силы для борьбы с чудовищем, которому поклоняются мудрецы. Или, вернее, в нем пробуждается то крайнее напряжение душевное, которое перестает вперед рассчитывать, соображать, приспособляться, мерить, взвешивать. Божий млат – громы, молнии и трубные звуки, о которых так презрительно говорил Спиноза, будят в душе Лютера усыпленные чарами разума ridere, lugere et detestari. Он забывает и oboedientiam и pietatem, во власти которых он жил так много лет – ведь он был монахом и давал не менее торжественные обеты послушания и служения добру, чем те, которыми переполнены книги Спинозы, – и помнит только одно: надо задушить эту отвратительную bellua, qua non occisa, homo non potest vivere. Какой путь ведет к истине? Путь разума, направляющий к повиновению и благочестию и приводящий в царство необходимости? Или путь «веры», объявляющей войну на жизнь и на смерть необходимости? Под автономной этикой Сократа и под его разумом мы открыли фаларийского быка; sub specie aeternitatis Спинозы превратил на наших глазах человека из res cogitans в asinus turpissimus. Может быть, лютеровские громы и рожденная из плача и отчаяния смелость его дают нам другое и из «мраков веры» будет добыта вновь утраченная вверившимся знанию человеком свобода?

IX

Принято думать, что философия немецкого идеализма целиком вышла из Лютера. Как могло сложиться такое мнение – сказать трудно. Похоже на то, что историки философии соблазнились «понятным» и простым силлогизмом. Все представители немецкого идеализма – Кант, Фихте, Шеллинг, Гегель – были лютеранами: ergo – немецкий идеализм вышел из Лютера. Но достаточно вспомнить то, что Гегель говорил о грехопадении, или знаменитое кантовское «ты должен, стало быть, ты можешь», или прославленную статью Шеллинга «О сущности человеческой свободы» (хотя бы приведенную мною выше цитату из этой статьи), или фихтевский этический идеализм, чтобы убедиться, что Лютер прошел мимо немецкой философской мысли, ни в одном вопросе не задев ее. «Ты должен, стало быть, ты можешь», – говорит Кант, в то время как все учение Лютера держится на противуположном положении: ты должен и все-таки ты не можешь. Закон дан человеку не затем, чтобы руководить им и направлять его, а лишь затем, чтоб обнаружить и показать ему его бессилие и беспомощность: lex accusat, perterrefacit et condemnat (закон обвиняет, устрашает и осуждает). После грехопадения человек утратил и свободу воли, и свободу мышления: он идет не туда, куда хочет идти, он принимает миражи и иллюзии за истины. При жизни Лютера его учение казалось равно безумным и неприемлемым как просвещенному Эразму, так и воспитанным на Св. Писании католическим богословам. По Лютеру выходило, что Бог – по ту сторону добра и зла и истины и лжи. Как могла философия или даже теология примириться с этим? В особенности философия. То, что сказал Гегель, думали все его предшественники – и Кант, и Фихте, и Шеллинг: змей не обманул человека, Сократ повторил Адама, и плоды с дерева познания стали принципом философии для всех будущих времен.

Единственным исключением является Фридрих Ницше. Он один увидел в Сократе падшего человека. «Сократ, казалось, был врачом, спасителем. Нужно ли вскрывать ошибку, которая таилась в его вере в разум, чего бы эта вера ни стоила? Это лишь самообман философов и моралистов, когда они полагают, что могут справиться со своим decadence, решившись начать войну против него. Выйти из decadence – вне их сил: все, что они выбирают как средство, в чем видят свое спасение, есть только выражение все того же – decadence, они меняют выражение, они не освобождаются от decadence». Формула decadence: человек принужден противоборствовать инстинктам: «там, где жизнь развивается, счастье все равно что инстинкт!» И еще: «морализм греческих философов, начиная с Платона, есть патологический продукт, равно как их высокая оценка диалектики. Разум-Добродетель-Счастье просто значит: нужно идти за Сократом – и постоянно поддерживать в противуположность темным вожделениям – ровный свет, свет разума. Во что бы то ни стало нужны ясность, отчетливость, разумность: всякая уступка инстинктам, бессознательному низводит человека». Ницше, вообще говоря, не щадил Лютера, не раз называл его грубым, неотесанным мужиком и т. д. Но в оставшихся после него бумагах мы читаем: «Язык Лютера и поэтическая форма Библии как основание новой немецкой поэзии – это мое изобретение». И точно: Ницше первый из немецких философов обратился лицом к Лютеру и Библии. Уже подзаголовок того произведения, из которого приведены мной выше его размышления о Сократе, Wie man mit dem Hammer philosophien (Каким образом философствуют с молотом), несомненно навеян Лютером и Библией. Мы помним, как часто у Лютера и пророков говорится о Божьем молоте. Но и все мысли Ницше о Сократе есть повторение того, что Лютер говорил о падшем человеке. Падший человек весь во власти чуждой ему силы и ничего уже не может сделать для своего спасения. Таким представляется Ницше Сократ: чем напряженнее, упорнее и страшнее боролся Сократ, тем вернее он шел к гибели. Он утратил свободу, он не выбирает, как ему кажется: его влечет, его несет, и он даже не подозревает, что свобода им утрачена. Сократ пошел к разуму, пошел к добру – как и первый человек, протянул руку к дереву познания, но там, где он ждал обновления и жизни, он нашел тление и смерть. В этом и смысл грозных слов Лютера: «oportet enim hominem suis operibus diffidere et velut paralyticum, remissis manibus et pedibus gratiam operum artificem implorare» (человек не должен доверять своим делам, а точно паралитик с расслабленными руками и ногами умолять о благодати, творящей дела). В этом смысл и его учения о «законе» и его de servo arbitrio. «Опыт» Лютера, как и опыт Ницше, так мало соответствует тому, что люди в опыте привыкли находить, что он им представляется фантастическим, принесенным из какого-то иного, чуждого нам мира. И не только Лютер и Ницше испытали такое. У Киркегарда в его «Pfahl im Fleische» (Жало в плоть) мы находим свидетельство о том же: «нужно бежать быстрее чем когда-либо, но ты чувствуешь, что не можешь сдвинуть с места ноги: ты готов пожертвовать всем на свете, чтоб купить только одно мгновение, – и убедился, что оно не продается, что никакие „нужно“ и никакие желания в расчет не принимаются». Все это до такой степени лежит вне нашего поля зрения, что кажется нам выходящим за пределы возможных и действительных интересов человеческих. Если наша воля, после падения, настолько ослабела, что мы не в силах ничего предпринять для своего спасения, – Ницше ведь не скрывал от себя, что он такой же павший человек, как и Сократ, – и принуждены, опустивши руки, без борьбы идти на верную гибель, то о каких еще интересах можно говорить! Интересы все кончились – остается только глядеть и холодеть. И, навсегда отказавшись от ridere, lugere et detestari, приучить себя видеть высшее благо в понимании. У Лютера оставалось его gratiam operum artificem implorare (умолять благодать, творящую дела). Для Ницше – если судить по тому, что он рассказывает в своих книгах, – молитва, равно как и Тот, к кому Лютер обращал свои молитвы, перестали существовать. Как молиться, когда никто тебя не слышит, как взывать к Богу, когда «знание» принесло нам «всеобщую и необходимую истину», что Бога нет или, как говорил Ницше, что Бога убили?

31
{"b":"114547","o":1}