ЛитМир - Электронная Библиотека
ЛитМир: бестселлеры месяца
Королевская кровь. Огненный путь
Когда тебя нет
Сыщик моей мечты
Исцели свою жизнь
Возлюбленный на одну ночь
Будет больно. История врача, ушедшего из профессии на пике карьеры
1793. История одного убийства
Скажи, что будешь помнить
Что можно, что нельзя кормящей маме. Первое подробное меню для тех, кто на ГВ
A
A

— Давно ль состоишь с ним в блуде? — спросил Пётр.

Слово «блуд» будто кнутом обожгло Гамильтон. Бледные, с беспомощно детскими жилками на висках, какие даже в русской щедрой пудре выдавали в ней иностранную породу, щёки Марии заплыли синевой стыда, и руки поднялись в изумлении к пышному поясу роброна. Тонкий до медальной чеканности профиль лица её показался Петру таким непохожим на лица женщин, что пьянствовали на вчерашней ассамблее, и в этой непохожести своей таким прекрасным, что Пётр даже пожалел её той хозяйской жалостью, какой жалел каждый рубль государственных денег, если расходовался он не по назначению и в убыток. Не знавший отказу ни в чём, он и девку Гаментову походя сломал дубинкой своего желания и, взяв, посчитал своей вещью, как чулки, дома или табак. А сегодня — по тому, как вошла она, как смотрела на Орлова, по опущенным её ресницам, по растерянным её рукам — он понял — взял от неё только то, что мог взять приказом, и не взял ничего, что она не хотела дать. А разве не любовь и женственность, неведомые эти русским женщинам движения души — и есть именно залог того, что устоит всё, что он делает? Ведь не дородным и чернозубым русским красавицам, какие и красоту не почитают в красоту, если она менее пяти пудов весу, прогуливаться в променадах меж куртин летнего сада, читать анакреоновы стишки про Венус в венецианской беседке из алебастра и мрамора?

Она, именно она, шотландская дворянка Гамильтон, своенравная девка Монсова, Марта-Екатерина в делах развития тонких чувств должны служить службу Лефортов и Гордонов для него, а, следовательно и для обширного хозяйства, каким была для него Россия. Ассамблеи, замена боярского охабня, бритьё бород, издание назидательных «Юности честных зерцал», «Фредерихов и Алонзий», — разве это иные, чем закладка вйрфей и городов, пути? В камзолах, в напудренных париках, в чулках шёлковых за полвосемь гульденов, с тонким маниром Алонзий и Фредерихов, и с чувствами нежными, как колёсики, тонких механизмов в заморских часах — пойдут по питербурхским першпективам новые люди, и первым новым человеком будет он сам. И вот это прекраснейшее развитие тонких чувств — залог его победы, не ему, императору, готовому цедить по капле драгоценнейшее вино, — пьянчужке-денщику она бросает под ноги!

С тем старательно-жестоким интересом к факту, какой заставляя Ивана четвертого выбрасывать из окна кошек, а его самого рвать зубы, Пётр продолжал допрос:

— А давно ли состоишь в блуде?

— Третий год, государь, пребываю в любовном альянсе.

Пётр с удивлением поднял голову, подошёл к ней, огромными своими, как кузнечные щипцы, руками взял Марию за плечи, подвёл к окну, стал обглядывать её с таким сосредоточенным вниманием, с каким обглядывал говорящую куклу в Амстердаме.

Она отвечала фразой из книги, какую привёз он в Питербурх, чтоб завести тонкое обращение в народе, и о какой сам только что говорил. С отчаяния она начинала игру, предвидеть которую он не мог, особенно теперь, когда, перегорев хозяйским гневом, он становился следователем самого страшного преступления — непокорства царской воле, какая одна умела знать, в чём состоит счастье отдельного человека и народа.

С покорством неживой куклы влачась к окну, Гамильтон смотрела через плечо царя. Повлекшись за блестящим её, чуточку сумасшедшим взглядом, Пётр увидел, что глаза её остановились на Орлове, который, поднявшись с колен, вжался в выступ печи, откуда в скупом блеске расцвета чернел тёмно-зелёный его мундир. Эти глаза любили ничтожество, вжавшееся в печь, ничтожество, со страху готовое отказаться от всего на свете, даже от нечеловеческого блеска прекраснейших глаз, вырывающих душу как зуб.

Еле сдерживая бешенство, Пётр отошёл от окна. Впервые в жизни он не знал — что же ему собственно делать?

— Марьюшка! — позвал он в растерянности.

— Государь, — воскликнула Мария, подаваясь на зовущий его голос. Многих обманывал голос Петра, — страдающий, снисходящий к человеку, каким вдруг в порыве самого крутого гнева он умел спросить. Многих задушевный голос-этот, вернее, чем дыба и кнут, заставлял выкладывать сердце нараспашку.

— Марьюшка, — продолжал Пётр тем же скорбным, желающим голосом, в изнеможении прикрывая глаза, — значит, и плод травила?..

— Да, государь.

— Дважды, Марьюшка?

— Дважды, государь…

— Помнишь, в летнем саду у фонтана нашли завернутого в салфетку младенца мужеского пола, и девки выразумели твой грех?.. Твой был грех, Марьюшка?

— Мой, государь.

— Так, Марьюшка, так! Правду, единую правду говори мне, — продолжал Пётр, — убила ты, Марьюшка, трёх младенцев, и больно мне, Марьюшка, что, может быть, одного младенчика… императора всероссийского завернула в салфетку!

И вдруг, раскрывая глаза, которые, как волдыри гноем, были налиты готовым лопнуть гневом, ладонью — как топором по плахе — треснул по столу. Его лицо свело в судорожную гримасу, левый ус протыкал щёку, и глаза, огромные, во весь зрачок, остановились на Марии в упор, как фонари на ночном тате.

На пороге — по стуку — как статуи встали давешний офицер и два фузилёра в медных римских киверах с красными перьями. Лучи поднимавшегося солнца брызнули в окна, и первые блики их увидел Пётр на загоревшихся солдатских киверах.

— В застенок! — указал он на Гамильтон.

Офицер с нарочитой грубостью тронул Гамильтон за плечо. Она согнулась сразу, будто сломалась, пошла к двери связанной походкой человека, которому некуда больше спешить. На пороге её снова дернул за плечо командующий голос Петра:

— Знал Орлов об твоих убийствах?

Гамильтон с медленной торжественностью обернулась к царю, и царь видел, каким ослепительным блеском горели её глаза. Тем властным голосом, с той страстной настойчивостью, с какой человек может утверждать только заведомую неправду, она отвечала:

— Нет, государь… не знал…

И пошла прочь к двери, которая сейчас же за ней закрылась; в прощелину было видно, как сомкнулись за ней кивера, блестящие в утреннем солнце.

Пётр кинулся к Орлову. От напряжения губы Орлова разжались, язык выпал наружу, как у висельника. Пётр долго, со старательной внимательностью, будто ввинчивал свой глаз, как бурав, смотрел в его лицо, и Орлов вспомнил, что с таким же вот безразлично-равнодушным напряжением разглядывал царь трупы в анатомическом театре в Берлине, и когда кто-то из придворных с отвращением отвернулся — царь приказал отвернувшемуся перегрызть зубами горло мертвеца. Не сказав Орлову ни слова, Пётр отошёл к столу, схватился напихивать в карманы бумаги, приборы, зубные щипцы и, запустив руку поглубже в карман, вытащил какую-то бумажку, развернул её, усмехнулся одними усами:

— Ишь ты! Донос-то твой завалился за подкладку…

Забрав всё необходимое, царь окрикнул дежурного офицера, спросил у него, готова ли двуколка, чтобы ехать в адмиралтейство, — распорядился утренний доклад отменить, а дожидавшемуся Голицыну сопровождать его на верфи, и, уже выходя из комнаты, сказал:

— Посадишь его в крепость пока… Да не забудь, ваше благородие, наказать новому денщику, чтобы на ночь отнёс государыне сюртук починить к утру…

3

Гамильтон четвёртый месяц томилась в тюрьме. Угловой бастион Петропавловской крепости, в который заключили провинившуюся девку с верьху, был уже готов. Окна его выходили на Неву, самый каземат был как бы вырублен в толстой, до того массивной стене, что казалась она выдолбленной в горе.

В окно видны были земляные валы с горками ядер, цейхгаузы, полосатая гарнизонная будка, деревянная церковь Петра и Павла. Под шпицем церкви висели колокола, и приставленные к ним солдаты каждый час по голландскому обычаю разыгрывали небольшую прелюдию. Только эта русскими руками на морозе вызваниваемая прелюдия да разве ещё праздничный грохот трёхсот пушек с крепостных верок и достигали ушей прекрасной пленницы. Меж тем наряженный по приказанию Петра уголовный суд подбирал обвинительные материалы. Спасая свою жизнь, Орлов писал из каземата письмо за письмом. В этих письмах в беспамятстве страха он лгал и наговаривал на свою несчастную любовницу, словно любовь её оказалась таким же тягостным государственным преступлением, как «слово и дело государево», как сообщничество с Алексеем Петровичем, как легенда о пришедшем на землю антихристе. Од доносил о том, «чтоб спросили про Марью у Александра Подьячего, у Семёна Маврина, что и они с нею жили блудно, и, что он, Орлов, думал про ребят, что не было у ней от множества». В непревозмогаемом этом страхе за жизнь всё казалось ему преступлением: и любовь, и каждый шаг в прошлом, и даже собственная жизнь. И тем удивительнее, тем прекраснее была любовь, какую сквозь тюрьму и застенок, до плахи, с торжественностью подъятого знамени пронесла Мария Гамильтон.

4
{"b":"1173","o":1}