ЛитМир - Электронная Библиотека
A
A

Ее оправдали при всеобщих рукоплесканиях, генерал Трепов осужден “общественным мнением”. “Общественное мнение” признало за революционерами право убивать. Цель оправдывает средства, и цель намечена верно. Яснее невозможно было выразиться. Впрочем, насильственное освобождение Засулич от предполагаемого ареста, газетные статьи, наконец, всеобщее укрывательство “героини” могли бы договорить даже и то, что осталось бы неясным в оправдании.

В этот момент Петербург, конечно, должен был и самому Ф. Ф. Трепову напомнить знакомые картины Варшавы накануне восстания.

“Ну, доложу вам, — говорил, потирая руки, “один из умнейших революционеров” того времени, глубочайшим образом презиравший “либералов”, — доложу вам решительно —

У нашего господина Разыгралася скотина: И коровы, и быки, И дворовы мужики...” —

и он углублялся в сочинение прокламаций и пригласительных билетов на предстоящую панихиду по “убитому” при освобождении Засулич Сидорацкому.

Кто его убил? Не знаю, кажется, сам застрелился. С какой целью? Господь его ведает. Может быть, действительно, как говорили, для того, чтобы толпа обвинила в этом жандармов, как и случилось. Тогда ни один серьезный революционер и не верил в эту сказку, но для демонстрации случай был совершенно прекрасный.

Панихида была назначена за несколько дней. По всему городу разосланы (и в полицию посылались) печатные пригласительные билеты. Сочувствующие приглашались почтить память “жертвы деспотизма” (впрочем, точных выражений не припомню). На панихиду ехали даже из Москвы. Тогдашние крайние революционеры хотели воспользоваться моментом увлечения

И коров, и быков, И дворовых мужиков,

чтобы довести дело до уличной перепалки. Говорят, многие из них явились вооруженными. Действительно, легко было предположить, что администрация примет вызов и воспользуется случаем очистить Петербург. Но дело вышло иначе. Хотя по близлежащим дворам были скоплены войска и массы полиции, однако она не вмешивалась. Панихиду служили, как назначено, во Владимирской церкви. Толпа народа, тысяча человек, стояла кругом. Еще более любопытных толпилось на противоположной стороне Владимирской площади. По окончании панихиды все высыпали на улицу. “Господа, смотрите же — не выдавать студентов”, — распоряжались разодетые “либералы”. Но полиция никого не трогала. Начались речи. Оратор, на что-то взгромоздившийся, очень красноречиво поражал “деспотизм”, а пристав мирно разгуливал около него в толпе. Картины, какие не всегда можно увидеть и в Париже. Потом толпа медленно потянулась по Невскому, и тут начали тоже “демонстрировать” конные войска, очевидно, нарочно державшиеся все время в двух-трехстах шагах... Мало-помалу все рассеялись без дальнейших приключений и безо всяких последствий. Даже арестов никаких не произошло ни на месте, ни после.

24

Эти попытки демонстраций время от времени повторялись в последующие годы, но, вообще говоря, людей “из общества”, готовых выходить на улицу, оказалось слишком мало. “Передовые” имели достаточно здравого смысла, чтобы понимать, когда и в какой мере это можно делать. Уже в упомянутую панихиду по Сидорацкому многие остались дома только потому, что прослышали о револьверах революционеров. Они понимали, что при открытом бунте, который бы заставил правительство выйти из упорного миролюбия, они будут в два часа или в два дня стерты с лица земли. Между тем администрация продержалась в остро размягченном состоянии всего месяца два, а затем возвратилась все-таки к некоторым мерам репрессии. Кое-где начались аресты, высылки. При таких условиях “передовая часть общества” сочла лучшим ограничиться эксплуатацией чужого революционного движения, не путаясь в него самолично. Тот самый остроумец, о котором я упоминал, был очень обижен и безусловно отстранился ото всяких терроров и вообще “политики”. “Нет, — говорил, — другой раз меня уж не надуют либералы”. Это был, конечно, не единичный случай. Другие, не отказавшиеся от “политических вольностей”, увидели снова, что пред ними, кроме террора, единоличного бунта, нет другого действия. И террор продолжался, уже поставив себе за правило не

выходить на улицу, бить только из-за угла, внезапными нападениями, в строжайшей тайне “конспирации”. Эта система прямо проповедовалась листком “Земля и воля”. Впоследствии она была возведена в заграничных брошюрах в целую нелепейшую теорию, будто бы открывавшую человечеству новую форму революции. Не буду задерживаться на этом детском вздоре. Суть дела до 1879 года состояла в том, что даже на террор, на одиночные убийства, в сущности, не было сил. Все это проделывали на всю Россию каких-нибудь десятка два человек, переезжавших с места на место, издававших прокламации от не существовавшего “Исполнительного комитета” и т. п. Революционеры еще раз чувствовали свою слабость и еще раз заключали из этого не о необходимости изменить свои идеи, а о том, что нужно еще логичнее их развивать. В их среде вдет страстная пропаганда сплотить силы на терроре и объединить их безусловной дисциплиной, слепым повиновением центру (который еще требовалось создать). Наконец — нужно произнести слово — все эти силы, все силы “революции”, слитые как один человек, проповедовалось направить на цареубийство.

В этом crime supreme*, преступлении из преступлений, дух анархии находил свое последнее слово. И с ним же он произнес бессознательно высшее признание самодержавной власти.

Слабый, оторванный клочок “дикого мяса”, выросший в язве денационализованного слоя, эта самозваная “революция” напрасно искала способов разрушения строя. Великая страна не давала их, “революция” была не ее, не касалась до нее. “Революция” могла делать только то, что было бы доступно и для банды чеченских абреков, вздумавших мстить за своих казненных вождей. Россия национальная, которую требовалось разрушить, была неохватима, недосягаема, недоступна нападению. И “революция” сказала, что тоща нужно обрушиться на Государя России, что это одно и то же.

Никогда, ни в чем самодержавие не могло бы получить такого поразительного признания, как в этом кровавом злодеянии!

Обезумевшим оставалось еще только узнать, что если Государь смертей как человек, то он бессмертен как учреждение, пока Россия есть Россия, пока светят лучи народного сознания, преломляющиеся в своем великом средоточии. Попытка задуть светящуюся точку преломления могла стать реальной; как преступление, как средство политического действия, эта попытка оставалась большей химерой и бессмыслицей, чем все предыдущие хождения в народ.

И когда черное дело совершилось, свет сиял по-прежнему, и мир еще раз увидел, что где “революция” сводится на злодейства против представителей строя, там никакой революции нет и не может быть.

* Крайнее преступление (фр.).

25

Террористическое движение было выводом, внутренне вполне логичным, но, я уже раньше сказал, таким, который сделали сами революционеры. Общество, хотя бы и наиболее передовое, его не делало. Наиболее последовательный либерал эмигрант Драгоманов [20], не стесняемый никакой цензурой, сразу отнесся к терроризму весьма несочувственно. Сослаться на него я считаю вполне убедительным, потому что Драгоманов совершенно ничем не отличается от остальных наших конституционалистов, кроме большей опытности и лучшего политического образования. Говорил же он “свободно” — за границей, без цензуры, без страха.

Передовое общество стало от террористов особняком. Но этого обособления я тоже не желаю преувеличивать.

Во-первых, повторяю: терроризм был бы совершенно немыслим, если бы основная подкладка русского “передового” миросозерцания не была анархична. Это миросозерцание совершенно расшатывало основания нравственности, оно отнимало у человека всякое прочное руководство в определении того, что он может себе позволять и чего не может. Драгоманов мог сколько угодно упрекать террористов в теории “исключительной нравственности”, но он не имел никаких способов доказать им, что они не правы, потому что в конце концов, отвращаясь от их способов действия, мог в действительности руководиться лишь инстинктом. Общие “идеалы прогресса”, определяемого либералами, вели (хотя бы сами либералы этого искренне не сознавали) к тому, чего хотели революционеры.

31
{"b":"121063","o":1}