ЛитМир - Электронная Библиотека
A
A

Я молчал (я просто молчал), а Телешов вдруг (эк его) не нашел все-таки прехода… Прямо так и рванул:

— Ты, Гена, заявление-то забери… чего ты так въерепенился? Ну, было… Ну и что? Нам еще работать и работать с тобой. Так что ты это, давай завтра приходи и заявление обратно… Понял? И твои чтобы все взяли. Понял? Тут не бирюльки, тут, брат, в ГВЦ перейдем — раскрутка на полную пойдет. Кумекай!

— Да теперь уж нельзя… Как же теперь-то? — проблеял я.

Если бы Телешов продолжал «по-хорошему», тяготеющий надо мной гипноз этого подхода, может быть (чем черт не шутит!), и сработал бы. Но Телешов не понял, не принял во внимание, что это сказал я. Что это именно я отказался. Он подставил на мое место себя и вообразил, что если я говорю «нет», то это «нет», которое употребляет он. «Нет», которое после любых дальнейших усилий и унижений просителя способно превратиться только в «ведь вам же, по-моему, уже сказано».

Вообразил себе это Телешов и выбросил последний козырь. Его лицо страшно, как во сне, невероятно близко приблизилось ко мне; стало красным, багровым, как заходящее солнце, оно стало огромным, как все солнца вселенной, слившиеся вдруг в одно, оно закрыло горизонты и пустое пространство, и это лицо-мир заговорило человечьим голосом:

— Если этот твой Лаврентьев земельку хочет в тундре подолбить — твое дело. Сделай одолжение другу, а за мной не заржавеет. Когда он меня ударил, Васильев видел, рядом стоял. так что у меня свидетель-то есть. А у кого полтора условно, тому три годика безусловных не глядя кинут. В битники захотелось поиграть? Ну, ну, поиграй, поиграй. Не забудь сухари только своему корешу насушить.

Я стоял у высоких вертящихся створок, стеклянных прямоугольников, ведущих в холл гостиницы «Москва». «Где оскорбленному есть чувству уголок?» Нет, не то. Дело-то серьезное. Конечно, паршивое, прежде всего паршивое, но и серьезное, здорово серьезное. Но вопрос «что делать?» еще и не брезжил. Я стоял у гостиницы «Москва».

Пройти два квартала до «Центральной»? Пожалуй, не имело смысла. Никакого Цейтлина в гостинице скорее всего и не было. А если он действительно остановился там, то уж наверняка не нуждался сегодня ни в обществе Телешова, ни в моем. Я нискоько не сомневался в тщательной спланированности «нечаянной встречи».

Во всяком случае, я мог питать к Телешову любые чувства, это мое личное дело, но нельзя не считаться с его предупреждением, потому что речь шла не обо мне. Речь шла о Лаврентьеве. И откуда только это собака разнюхала про полтора года условно? Впрочем, эти люди всегда знают все и обо всех. У них нет своего, и они живут, комбинируя усилия других. Поэтому они просто обязаны знать и именно все и обо всех. И они действительно знают.

18. Диалог второй: лирически-неуравновешенный

ЛИДА. И еще он говорил: «Это хорошо, что ты занимаешься философией. Это то, что нужно. Ты с моих слов должна записать. У меня есть идея, — говорит — А сейчас это модно, разные знаменитые люди излагают, а журналисты с их слов записывают. Чтобы складно было. А ты не по журналистике, а по философии все это обработаешь. — И смеется. — Мне, — говорит, — видится этакая вроде бы поэма в прозе «Философия Тверского бульвара».

ИСИДОРА ВИКТОРОВНА. Это редкий случай, Лида, но как раз про поэму в прозе он говорил серьезно. Мальчишкой еще, на первый курс только поступил, почти теми же словами… Если столько лет помнит… Ну, что все про то же. Как у тебя с книгой? На будущий год, это наверняка? В план уже поставили?

Л. А еще он говорил: «Если что надумаешь, лучше заранее скажи. Ну, поплачусь, ну выругаюсь, дверью хлопну. Еще-то что можно придумать? А узнавать потом… Я не хочу второй раз через это… Обещай». Чудак человек. Зачем он мне это говорил? И в такое время, в такие минуты, когда что уж я там могла «надумать». И он знал, что это невозможно для меня. И умолял, и просил… чтобы, заранее. Боялся. Всегда боялся. И именно, когда нам было хорошо. Появлялась жалость и от этого получалось еще острее. Но он этого не знал. Почему-то действительно пугался.

И.В. Лида, попробуй еще раз. Я тебе помогу. Я тебе все расскажу про него.

Л. Я не могу. Я боюсь, Исидора Викторовна. Я… физически… Я никогда так не пугалась. Меня два часа трясло, и даже не помню, плакала или нет.

И.В. Тебе достался тяжелый человек. Я тебе все расскажу.

Л. И я никогда никого не ударяла. Не могла. Я в сейчас не понимаю, что он должен был сделать, чтобы… Вы же понимаете… Я уже совершенно ничего не соображала, руку как кто-то толкнул вперед…

И.В. Ну, вот, вот… Ты делаешь успехи. Сейчас ты все соображаешь и даже плакать можешь.

Л. Извините, я сейчас перестану. Но ведь вы знаете, Исидора Викторовна, вы же действительно знаете, что я… что у меня даже с бывшим мужем ничего подобного не было.

И.В. Ну полно уж. И успокойся. Решай только потом.

Л. У меня тут недавно свидание состоялось, с Николя вашим. Вот с ним я успокоилась. Хотя мне ничего от него не было нужно.

И.В. Естественно. Если ничего от человека не нужно, чего ж тогда волноваться?

Л. Зато ему… кажется, нужно.

И.В. Да что уж там, Лида, какое уж там «кажется»? А что за свидание, кстати?

Л. Да так. Городские посиделка. Встреча продала в Дружественной и многообещающей обстановке. Но без

заключительного коммюнике.

И.В. Боюсь, что мой племянник теперь покажется тебе песноватым. Подумай.

Л Я боюсь, Исидора Викторовна. Просто боюсь. И теперь все время буду бояться. Я уже не смогу этого забыть. Все время буду ожидать. Нервы будут ожидать А значит — будут напряжены. А это отменяет счастье.

И.В. Да ведь и городские посиделки не назовешь занятием счастливых.

Л. Ну что ж, недаром во главе этого неотразимого для него бульвара стоит Александр Сергеевич. Такой элегантный и непринужденный.

На свете счастья нет; во есть покой и воля.

И.В. Не путай: это сказал мужчина.

Л. Это сказал мудрец.

И.В. Это сказал мужчина. Который не позволял себе быть никаким другим, а только элегантным и непринужденным.

19. Геннадий Александрович

У Комолова я был через полчаса. Пешком дошел. Добежал почти.

Коля выслушал меня с большим интересом. А потом сказал мне, что я попал в безвыигрышное положение. В положение «куда ни кинь — всюду клин». А для иллюстрации рассказал мне забавную (как он выразился), историю.

В основе некоего французского фильма следующая ситуация: в оккупированном немцами Париже на частной квартире собирается компания из нескольких человек. Среди них мужчины и женщины, старики и юноши. Внезапно входит немецкий офицер и объявляет (мотив — что, почему — это все неважно): компания должна выдать ему одного человека, который будет расстрелян. Кого именно — офицеру все равно. Он дает компании на размышление час, по истечении которого ему должны назвать человека, которого он уведет с собой. Смертник должен быть выбран именно самими собравшимися, из своей же среды.

Если заложник назван не будет, расстрел грозит всем присутствующим без исключения.

Причем сопротивляться или устроить побег совершенно невозможно. Приходится разыгрывать ситуацию на условиях гестаповского офицера. Но обнаруживается парадоксальная вещь: как бы ни поступили собравшиеся, выиграть они не могут. Если (неважно, исходя из каких аргументов и соображений) они выберут и назовут через час имя заложника — значат, офицер выиграл. Потому что он именно и хотел добиться, чтобы они сами, именно сами обрекли одного из своих на гибель. Хотел показать им, что все их гуманистические идеалы, высшие ценности и т. п. — болтовня, не более. И поэтому он, открыто презирающий такую болтовню, открыто ставящий на грубую силу, выше их всех, жалких трусов и лицемеров. Короче говоря, кулак выиграет еще один раунд у духовности, еще раз продемонстрирует ее внутреннюю шаткость и обреченность.

54
{"b":"121214","o":1}