A
A
1
2
3
...
32
33
34
...
62

Подвыпивший уже Масальский-судья сказал:

— Дядя Ян, а пан следователь вам земляк и по вере католик. Из ваших, из поляков.

Тот глянул не на Богушевича, а на племянника.

— «Из ваших», — сердито передразнил он. — А ты сам уже не из наших?

— Ну, дядечка, — не смутился Масальский, — вы же знаете мою родословную по матери.

— Кирилл Андреевич, — нарочито громко обратился к нему Богушевич, — передайте, пожалуйста, вон тот графинчик.

Теперь уже Ян перевёл глаза на Богушевича.

— Почему это он Кирилл Андреевич? — спросил он.

Богушевич не ответил, уставившись в тарелку, молча ел.

— Казимир, — обратился дядя к племяннику, — твой отец Адам назвал тебя Казимиром, почему же ты Кирилл Андреевич? Ты что — от отца отрёкся?

— Панове, голубки мои, — воскликнул Горенко, приходя на выручку растерявшемуся Масальскому-младшему. — После все выясните. А теперь давайте звякнем чарками и споём нашу старую запорожскую. Он встал, ещё шире распахнул ворот рубахи и запел оглушительным басом:

Не хилися, явороньку,
Ще ты зелененьки.
Не журися, казаченьку,
Ще ты молоденьки.

Масальский-младший тоже встал и, подняв рюмку, подхватил песню жидким тенорком.

Гей, гей, козаченьку,
Ще ты молоденьки.

Однако пел он и махал руками скованно, словно на нем был не новый триковый костюм, а тесная, неудобная кольчуга.

— Дорогой дядечка, — сказал он, окончив петь, потому что тот все ещё ждал ответа. — Я все тебе потом объясню.

Горенко с Масальским-младшим запели другую песню, а Богушевич с Яном разговорились.

— Так вы из наших мест? — спросил старик.

— Из Гродненской губернии, а родился под Вильной.

— А я — под Белостоком. Простите, пан, как ваше имя?

Богушевич назвал себя, рассказал, в ответ на расспросы старика, о своих родителях, о Вильне, гимназии, теперешней службе.

— А я уже не увижу свой край, — вздохнул Ян, и острый кадык его дёрнулся, глаза погасли.

— Почему, уважаемый пан? Это же ближе, чем до Сибири. Возьмёте и съездите.

— Куда? К кому? — опустил Масальский голову и прикрыл рукой глаза. — У меня там никого и ничего не осталось. Усадьба конфискована. Единственный родственник вот он, Казимир, Казик, — не поднимая головы, показал Ян на племянника. — Друзья — одни на виселице окончили жизнь, другие — отреклись. — Помолчал, потом поднял голову, пристально посмотрел на Богушевича, спросил: — А где вы были в те годы?

— Как и многие другие, в лесу, в отряде. Пан Ян, я не слышал фамилии Масальских во время восстания.

— А про Янушку слышали? Так это я и был. Отступал с отрядом в Августовские леса.

— Про Янушку слышал, — обрадовался Богушевич. — Про него слышал.

И пошли горькие воспоминания, назывались деревни, хутора, леса, дороги, по которым им обоим довелось бродить… Выяснилось, что они знали одних и тех же людей, принимали участие в одних и тех же событиях… Особенно поразил Богушевича рассказ Яна про его одноклассника-гимназиста Зигмунда Минейку. Того самого Минейку, с которым Франтишек дружил, учился, вместе ходил к Ванде Шней-Потоцкой и которого потом, как слышал Масальский, отправили в Нерчинские рудники на каторгу… Про дальнейшую судьбу Минейки Масальский такое рассказал, что Богушевич и не поверил: Зигмунд бежал с каторги и теперь находится где-то в Европе. А сбежал он очень ловко. Гнали каторжников строем в кандалах. На этапе умер поляк Струмила, приговорённый к вольному поселению в Томске. Он был очень похож на Минейку, чем тот и воспользовался. Умершего Струмилу похоронили у дороги как Минейку, а тот поселился как ссыльный в Томске, выдавая себя за Струмилу. Проживши там некоторое время, он бежал с фальшивыми документами сперва в Петербург, а затем за границу.

— Ну, дай бог ему удачи! — поднял рюмку Богушевич. — Я выпью за своего смелого товарища, — и опрокинул рюмку.

Они разговаривали вполголоса, довольные, что Горенко и Масальский-младший им не мешают. Те ели, пили, пели песни — бас и тенор звучали, хоть и не очень складно, зато громко.

— Как вы думаете теперь жить? У кого? — спросил Богушевич.

— Буду где-нибудь приживальщиком или устроюсь по своим силам на работу… Вон Горенко оставляет у себя для компании как культурного человека, — усмехнулся старик.

— А племянник?

— Он посоветовал мне ехать в Калугу к его тётке немке. У неё там цирюльня. А что, может, я и освою новую специальность, стану цирюльником?

Помолчали, грустно глядя друг другу в глаза.

— Пан Янек, если вам будет плохо и не сможете нигде устроиться, поживёте первое время у меня.

— Спасибо, дорогой, спасибо. — Ян взял Богушевича за руку. — Погляжу, куда божий перст укажет. Спасибо, доброту твою не забуду.

А Горенко и Масальский-младший пустились в пляс. Тучный Горенко топал тяжело, попробовал пойти вприсядку и чуть не растянулся. Масальский, словно жалея новый костюм и туфли, не сгибался, не кружился, а лишь слегка притопывал и хлопал — не в ладоши даже, а кончиками пальцев.

«Ничтожество, — подумал Богушевич, — кривляется, будто пьян в стельку, лишь бы избежать разговора с дядей».

— Пляску прервала жена Горенко. Бледная, с книгой в руке, вошла в залу.

— Вурдалак, вахлак, азиат, дом дрожит от твоих прыжков. Голова разболелась, — накинулась она на мужа и зло кольнула всех по очереди холодными круглыми глазками.

— Все, дорогая, все, — виновато сказал Горенко. — Будет тихо. Иди, моё золотко, спокойно читай свой роман.

Богушевич воспользовался этим моментом, вышел из-за стола и попросил хозяина дать ему обещанную повозку. Младший Масальский также сказал, что спешит и ему надо немедленно возвращаться в город.

— Дядечка, я ещё не раз сюда приеду и жену привезу, познакомлю. Дети тоже хотят вас увидеть.

Ян сидел по-прежнему хмурый, кадык нервно дёргался, точно старик что-то глотал.

Богушевича от усадьбы к большаку пошёл провожать один он. Шёл рядом с тележкой, шаркая по-стариковски подошвами, сесть, подъехать вместе отказался. Время от времени взглядывал на Богушевича, долго не отводил глаз, точно хотел получше его запомнить.

— Береги тебя всевышний, — подал на прощание руку, когда выехали на большак. — Мало нас осталось. Мало.

Он ещё долго стоял на дороге и махал рукой, высокий, худой, сутулый. Ветер трепал его седые, белые как снег, волосы, и Богушевичу издали чудилось, что над головой старика кружится снежный вихрь.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Взволновала Богушевича эта встреча со старым Масальским, закружились, нахлынули воспоминания, тяжёлые, горькие, болезненные, как всегда после встреч с бывшими повстанцами. Можно было гордиться своим участием в восстании — не перед людьми, конечно, а перед своей совестью. Он и гордился, но избыть боль в душе из-за его провала, из-за огромных и напрасных жертв, которые не только ничего не принесли, а даже эхом не откликнулись и, кто знает, откликнутся ли когда-нибудь, — не мог. А что скажут про них потомки? Неужели то же, что и теперь говорят многие, ну хотя бы тот же Кирилл Андреевич Масальский: «Дураки, донкихоты, на что надеялись — с косами и пиками против пушек поднялись. Зачем?»

Конечно, доля правды, если не вся правда, в этом есть. Откровенно говоря, когда Богушевич пришёл к повстанцам и увидел, как они вооружены, как малы их отряды, которые то пополнялись, то редели, он тогда же понял, что повстанцам не победить, регулярные войска раздавят их в первом же серьёзном сражении. Но вряд ли надеялись на победу и те, кто поднимал народ на бунт. Скорее думали, что царь, испугавшись беспорядков, пойдёт на какие-нибудь уступки народу. Не добились ни победы, ни уступок. Восстание было жестоко подавлено, для многих его участников дело кончилось смертью, каторгой, изгнанием. Однако не пойти в лес к повстанцам Богушевич не мог, как не мог бы не кинуться в реку, в охваченный пламенем дом, чтобы спасти ребёнка. Кинулся бы, даже если бы это угрожало ему смертью. Даже не веря, что спасёт, все равно кинулся бы…

33
{"b":"12178","o":1}