ЛитМир - Электронная Библиотека

Всё не о том! Я уже не ощущаю рук, не владею ими, не вижу их, однако авторучка продолжает оставлять след на бумаге. Хлынул звёздный дождь. Звёздные струи хлещут в окно. Звёзды влетают в чёрный кроем окна и, ударившись о подоконник, перепрыгивают на стол. Звёзды гаснут на столе или в окружающей стол темноте. Они угасают в свете настольной лампы.

В темноте Вселенной пятно света от настольной лампы.

В пятне света по листу бумаги бегает авторучка.

На бумагу ложатся слова. Строка за строкой.

В пятне света гаснут звёзды.

В пятне света нет меня…

* * *

P. S. Уже одевшись, я попросил Кэтрин подождать минутку. Мы стояли у двери. И тогда я вспомнил…

Помните, Н. Н., в первый же час моего визита в столицу Вы поили меня чаем на кухне из большой чашки с двумя ручками? Вам пора было в редакцию. Вы уже опоздали. Мне было страшно неудобно. А Вы заботливо отпаивали меня с дороги чаем. Потом сказали: «Мой дом — твой дом». И это было сказано через два года после нашей первой встречи, длившейся час с небольшим. Мне тогда даже нечего было ответить. Вы — единственный человек, сказавший мне это. Даже Кэтрин не сказала этих слов. Помните, Н. Н., даже Кэтрин! Каждый визит к Вам даётся мне с большим напряжением — Ваша супруга ревниво оберегает время и кров своего мужа. Вот теперь уход в мир иной — туда, где мне не скажут: наш дом — твой дом. Понимаете, что я хочу сказать? «До встречи?»

Владислав Петров

ПОНИМАТЕЛЬ

Фантастический рассказ

В студенческие годы я подрабатывал в организации, занимавшейся художественными переводами, — корректировал подстрочники. С тех пор в голове задержалось: «Глаза у него были как у арабской лошади, запряжённой в телегу». Такие глаза, наверное, были у меня, когда я уходил от Иры.

Вышел, а дождь как из ведра. И хорошо, что дождь: слёзы, текущие из моих арабских глаз, смывает. Чушь, конечно, какие там слёзы, но себя жалко. Хлопнул я дверью и будто что–то сломал в себе.

Я долго не решался зайти домой — топтался на лестнице и лепил улыбку. Скакун с грустными глазами приволок к жене телегу непонятой любви. Глупо и смешно.

— Устал я, — говорю прямо с порога. — Работы невпроворот.

И не вру, между прочим. Мне всегда хватает работы. Пишу всё: начиная с передовиц и кончая некрологами. Бывает, средненько, без души пишу, но зато сдачу материала никогда не задерживаю. Редактор меня ценит, хотя и не любит.

— Я блинов напекла, — кричит жена с кухни. — Раздевайся скорее, пока не остыли.

Разделся. Поел. Теперь самое тяжкое: обязательный час общения перед вечерним фильмом. Я не хочу ей лгать и не лгать не могу. И не в Ире здесь дело. Невыносимо каждый вечер говорить про одно и то же и делать при этом заинтересованное лицо: что в магазине давали, да какое платье жена Барсукова купила, да что завтра на обед готовить. А ведь я любил её, точно знаю — любил!

Час общения я сократил, сказал — голова болит. Жена знает: главное средство от головной боли для меня — душ.

Заперся, открыл воду. Сел на край ванны. Тяжко жить на свете пастушонку Пете.

Голову пришлось намочить, иначе зачем я в ванной два часа проторчал. Расчесался. Из зеркала глядит здоровенный бугай. Вот только глаза. Не нравятся мне эти глаза. Грустно–тупые глаза. Ну ладно, на сегодня налюбовался. Нарцисс…

Свет в комнате не горит. Значит, жена уже спит.

Достаю рукопись. Иду на кухню.

Если можешь не писать — не пиши. Вернее не скажешь. Однако я этому мудрому совету не следую: не писать могу, но всё равно ежевечерне расчехляю машинку. Не столько по зову души, сколько из природного упрямства, остаточного рвения, как любит говорить в таких случаях ответственный секретарь нашей газеты Амиран. Рвение осталось с тех времён, когда я ещё не мог не писать.

Просидел над машинкой час, не высидел ни строки, зато изрисовал с десяток листов. Точку в повести я поставил полгода назад. Можно клеть в папку покрасивше — и бегом по редакциям. Но одно останавливает: каждое слово выверено, а ощущения правды нет. Как тут быть? И я ежевечерне расчехляю машинку…

Спрятал рукопись. Покурил. На сегодня всё. Спать.

Засыпаю я в последнее время тяжело.

* * *

Выхожу из лифта. Редакционный коридор. Привет, привет, привет…

Отсиживаю случку. Пардон, так у нас именуются редакторские пятиминутки.

И наконец, за работу.

Пишу очерк. О человеке, у которого 21 июня сорок первого года была свадьба. А потом призыв, тяжёлое ранение в первом же бою, концлагерь. В сорок четвёртом во время восстания заключённых он, безоружный, бросился на пулемёт. В маленьком польском городке его именем названа улица. Его сын, которого он никогда не видел, сидел вчера напротив меня вот в этой самой комнате и рассуждал о перспективе покупки «Жигулей» в импортном исполнении.

Очерк не идёт. Трудно писать о герое, чей сын, скомкав рассказ о поездке на родную могилу, начинает деловито выяснять, нет ли для таких, как он, сынов героических отцов, льгот на приобретение автомобиля.

Очерк не идёт. Но я знаю, что его напишу. И не потому, что строкаж сдавать надо. Стыдно не написать.

А пока откидываюсь на стуле к прикрываю глаза. Что же всё–таки со мной происходит? Почему всё не так? И кто виноват в этом? Ах, как хочется найти виноватых!

И я нашёл уже: виновата жена, нечуткая, непонимающая. Кто ещё? На кого ещё выплеснуться?

Всё по–прежнему. И всё не так. Как будто вдруг потеряна точка опоры. Мне кажется: недавно со мной произошло что–то очень плохое, а что — не помню.

Или я просто устал?

* * *

— Чай будешь? — спрашивает меня Шурик, с которым мы делим редакционную комнату. — Если будешь, сходи за водой.

Вечно мы препираемся из–за этой воды. Шурик походы с графином по очереди возвёл в принцип, лишний раз ни за что не сходит. Это раздражает, но сейчас я даже рад, что он меня окликнул.

Выхожу с графином. В конце коридора замечаю Иру; с ней Валерия, секретарь нашего редактора.

Ира идёт к нам. Она с завидным постоянством появляется в нашей комнате. Три раза в день. По ней можно проверять часы. Она приходит покурить, хотя с тем же успехом может сделать это у себя в корректорской. Мне неприятно, что и сегодня она не изменила своей привычке. Зачем ей это? А может быть, надо опросить иначе: почему я придаю этому такое значение?

Возвращаюсь, на миг замираю перед дверью. Сейчас я стану не похож на себя. И как раз потому, что мне очень хочется быть собой. Насчёт телеги непонятой любви — блажь, но… Быть собой не получается.

А какой я? Где я настоящий? «Вот тогда мы прочувствовали, что заблудились в пространстве, среди сотен недосягаемых планет, и кто знает, как отыскать ту настоящую, ту единственную планету, на которой остались знакомые поля и леса, и любимый дом, и все, кто нам дорог…» Это Сент–Экзюпери, «Планета людей».

А какой я? Этого вопроса достаточно, чтобы заблудиться в пространстве. А пока мы в нём ищем себя, нас настигают дела и делишки, которые ещё больше всё запутывают. Что остаётся делать? Как жить, чтобы не оказаться в офсайде? Сжать зубы и вслед за Сент–Элом повернуть на Меркурий?

* * *

— Какой я! Я — страстный! — орёт, подвывая, Шурик и тянется к Валерии.

Это первое, что я слышу и вижу, открыв дверь. Во всём десятке редакций, расположенных в нашем здании, нет, наверное, ни одной мало–мальски симпатичной особы женского пола, хотя бы раз не побывавшей у нас в комнате. Приходят они, конечно, не ко мне, а к Шурику.

— Принёс воду? Давай чай заваривай! — приказывает Шурик, не выпуская талию Валерии; и снова на всю редакцию: — О, Валерия, любовь моя, выходи за меня замуж!

Ира сидит у окна, молча наблюдает за ними. Мне она кивнула, как постороннему. Ну и бог с ней. Сажусь за стол и питаюсь писать.

Я никогда не сумел бы броситься на пулемёт, но в концлагере, верю, в подлеца не превратился бы. Легко рассуждать об этом, постукивая одним пальцем по машинке. Особенно если не вспоминать усвоенную через синяки банальную истину: настоящую цену словам определяют только конкретные обстоятельства. Мой одноклассник Лёня Карапетян довёл до гипертонического криза школьного военрука, на полном серьёзе доказывая бессмысленность подвига Александра Матросова, а через девять лет погиб в Афганистане, вызвав огонь на себя.

35
{"b":"132327","o":1}