ЛитМир - Электронная Библиотека
A
A

— Ей ничего об этом не известно.

— Папы, — произнес Посланник. — Что они знают о своих дочерях…

— Ей ничего об этом не известно! — похоже, слова Конни прозвучали убедительно. Посланник глубоко вздохнул и встал, чтобы пройтись после долгого неподвижного сидения в кресле.

— Следовательно, то, что этот Роджер Браун осведомлен о ваших связях с Форманом, исключено? — Посланник остановился и бросил взгляд на Конни. — Равно как и то, что Браун обрюхатил вашу дочь? — Еще один взгляд. Конни кивнул. — Я принимаю ваше предложение о взаимных услугах. Хотя мог бы и не принимать. Надеюсь, вы понимаете, что я в любом случае мог бы заставить вас говорить.

— Понимаю, — ответил Конни.

— Но лучше попробуем справиться с помощью… цивилизованных методов. Не возражаешь, если я все же начну с разговора с этим самым… Роджером Брауном?

— Не возражаю. Зачем мне возражать? Я и сам пытался с ним говорить.

— Он посвящает некоторые усилия благотворительности, — сказал Посланник. — Теперь же ему могут воспрепятствовать.

— Это необходимо?

— Нет, но кто знает.

— В таком случае, — произнес Конни, — мне сказать нечего.

— Хорошо.

Посланник вышел в прихожую, надел плащ и шляпу и произнес:

— Я дам о себе знать.

Впоследствии Конни утверждал, что не слышал, как ушел этот человек — ни шагов, ни хлопнувшей двери.

Все это происходило в то время, когда я сидел в приятном одиночестве своей теплицы, рассматривая розу в узкой вазе на столе. Передо мной стояла задача с помощью одной тысячи слов раскрыть тему «Роза и смирение». Мне до сих пор неизвестно, что за умник выдал эту тему, истолковать которую можно было как угодно: роза и интерес к ней как знак смирения — или, наоборот, красота розы как призыв к борьбе за истинное и прекрасное.

~~~

У меня в кармане лежала бутылка виски, и я бы с радостью достал ее, но чувствовал, что делать этого не стоит. Конни держался на спидах, и я решил, что комбинировать их с крепким алкоголем крайне нежелательно. Поэтому виски осталось нетронутым, как и многие другие вещи, за которые я никак не мог взяться: факты, предположения и откровенная ложь. Кое-что из этого было унизительно, остальное — просто невыносимо. У меня не было сил думать о них, сидя в конторе Конни.

Девять часов я слушал, как он рассказывает историю своей жизни в более или менее случайном порядке, или вовсе без порядка, окрашенную тревогой и освещенную внезапными вспышками самобичевания. Общий тон определялся вопросом, который мучает любого родителя: «Почему?» Вопрос повторялся снова и снова, в разных контекстах, несущий самобичевание и излияния о собственной несостоятельности. Их интенсивность не предвещала ничего хорошего, ярость требовала выхода. Пока Конни направлял эту силу на себя, опасаться было нечего, но если бы это продолжалось сутки или двое, возникла бы новая логика, искаженная и запутанная, но в его глазах — очевидная. «Почему?» — могло превратиться в: «Потому!» Кто угодно мог быть призван к ответу за его страдания — может быть, даже назван убийцей. Это могло затронуть и меня — я был, так сказать, под рукой и являлся частью происходящего, большой схемы, которая могла представлять собой что угодно, в зависимости от точки зрения наблюдателя.

В конторе я появился более или менее подготовленным и защищенным, но все же не мог не признать, что это нашествие химер застало меня врасплох. Будь они представлены мне иначе, более взвешенно и расчетливо, я бы во многом усомнился. Но беспорядочность, под которой угадывалось бездонное отчаяние, заставляла верить Конни. На протяжение многих лет мне не раз приходилось оценивать с этой точки зрения рассказы людей, впавших в отчаяние. Тебя могут одурачить, особенно если в деле замешаны наркотики, но постепенно ты начинаешь чувствовать, когда тебя хотят использовать для своих целей. Вариации бесконечны, но всегда повторяется какая-то схема: в конце концов ты должен что-то сделать, оказать услугу, выступить свидетелем, подтвердить то, что у тебя нет ни малейшего желания подтверждать, или просто оплатить счет, выставленный к концу вечера.

Сидя на диване у Конни, я не чувствовал ничего подобного. До этого я слышал многое из этой смеси фактов, домыслов и прямой лжи, но все существенное из сказанного вскоре подтвердилось, благодаря другому источнику. Поэтому выводы, сделанные мной, полностью совпадали с выводами Конни. Один из них, вполне разумный, был таков: чем бы все это ни закончилось, конец не будет счастливым. Даже если его дочь вернется в целости, то другие люди уже пострадали. И еще многие дожидаются своей участи.

— Ты, наверное, понимаешь, что я хочу попросить у тебя прощения? — сказал Конни. — За то, что не верил тебе?

— Не стоит.

— Но я хочу, правда.

— Ладно, — согласился я. — Извинения приняты.

Конни вздохнул с облегчением, как будто и в самом деле беспокоился. Это была одна из его эгоцентрических черт — неспособность правильно оценивать собственную роль в происходящем. По его мнению, обида двадцатилетней давности по-прежнему что-то значила, беспокоила меня, может быть, даже мучила. Он не мог и представить себе, что я забыл ее через секунду. Мне захотелось объяснить Конни, что всего несколько дней назад я даже не вспомнил бы его. Но такие слова могли ранить Конни. Может быть, не сам факт, а то, как я мог это произнести. Он понял бы, что я вспомнил его без особой радости. Как и Генри Моргана, Стене Формана, Вильгельма Стернера и человека, которого называли Посланник. Забыть последнего, к сожалению, было труднее всего. Каждое напоминание хлестало плетью, окатывало волной предчувствия тоски и страха, которая любого заставит прибегнуть к помощи медикаментов. В конторе Конни висел морской пейзаж с подписью «Dogs running before their master», изображающий зеленую морскую воду в барашках, предвещающий большой шторм. Одно упоминание имени Посланника могло вызвать такую бурю.

— Никогда еще я так не боялся, — признался Конни. — Никогда в жизни. — Его голубые глаза смотрели прямо на меня, и угроз не требовалось — все было ясно.

Сравнив впечатления, мы с Конни создали общий образ — противоречивый, кроме одной детали: Посланник умел вызывать тоску и страх, явно опасные для жизни.

Добравшись, наконец, до номера в отеле, я лег в постель и попытался уснуть, но не смог. Виски закончилось, по телевизору не показывали ничего сносного, и я попытался провести время, записывая то, сообщил мне Конни. Дело было далеко за полночь, поэтому заметки большей частью касались Посланника.

Новое открытие, новые сведения, добавленные к уже существующим, означают не только увеличение массы известного, но и прирост незнания, недоказанного и неизвестного — того, о чем мы еще не догадываемся, тоже становится больше. Новый роман пополняет ряды уже написанных, но тем большее остается невысказанным.

Этот закон можно было применить и к Посланнику. Даже встретив его наяву, как это произошло со мной, нельзя было оставаться уверенным, существует он как физическое тело или это демон, вызванный белой горячкой или нервным сверхнапряжением вследствие конфликта с власть предержащими. И если речь все же шла о человеке из плоти и крови, возглавляющем некое ведомство, оставалось подозрение, что его замещают несколько разных людей, настолько похожих друг на друга, что те, кому доводилось встречаться с ними, использовали при описании одинаковые выражения. Общий образ ускользал, знания и утверждения строились на ощущениях, и, хотя они и были неоспоримы, каждая новая черта в описании только усиливала его неопределенность.

Свидетель в Юртхаген говорил: «И все же меня привели в комнату допросов. Ключ лежал на месте, и они не могли добраться до него, пока я жив. Комната находилась в подвале правительственного здания, построенного в восемнадцатом веке. Собственная контора Посланника. Я ее видел. Старый письменный стол, уставленный печатями…»

Так звучали эти слова в пересказе Конни. Я почти произнес: «Старый стол Ройтерхольма…» — но сдержался. Человек из Вены сказал мне, что сидит «за старым столом Ройтерхольма». Тогда эти слова не означали ничего особенного — не более, чем «старая кровать Геринга». Теперь же, много лет спустя, я почти видел его в этом здании восемнадцатого века, в атмосфере правительственного учреждения, в косых лучах, проникающих сквозь зарешеченные окна под потолком и освещающих выцветшую кожу переплетов столетней давности: вот он, в невзрачном пальто фасона шестидесятых годов, засаленной шляпе, сгорбившийся от усталости. Сторонник постоянного изменения, честный подлец, поборник шведской модели, собирается с силами перед новой «доверительной беседой», которая обеспечит бесконечное молчание, мнимое бездействие, скрывающее тайную деятельность целой команды врачей, готовой без наркоза резать, открывать, поднимать, дренировать, вынимать, присоединять, помещать обратно, закрывать и сшивать в какой-то остаточный продукт, даже отдаленно не напоминающий свое прежнее «я», теперь уничтоженное, высосанное, слитое в бак с кровью, слизью и выделениями для бессрочного хранения в банке навсегда потерянных Душ.

71
{"b":"143132","o":1}