ЛитМир - Электронная Библиотека

И – просто поверьте – ничего хорошего в этом не было.

Причем, сцуко, что самое обидное, – ни для меня в частности, ни для всей русской поэзии в целом.

Слова складывались как попало, следил я больше за переполняющими меня стихиями-эмоциями, чем за холодным смыслом сцепляющихся между собой строк.

Играл – с душою и от души.

Вот и получалось, по предельно точному выражению Вещевайлова, «говно, изредка разбавляемое удачными строчками и даже четверостишиями».

Так, в сущности, и было.

Иногда слова самопроизвольно удачно сцеплялись, но я как личность, увы, не имел к этим удачам ни малейшего отношения.

Само по себе складывалось.

У меня вообще такое ощущение, что удачные стихи получаются тогда, когда мозг у автора отключен или вообще отсутствует.

Или когда автор в усмерть пьян либо обдолбан.

Кто-то тупо рукой водит.

А ты – типа медиума, ага.

То есть существа вроде и уважаемого.

Но все одно – марионетки, только и умеющей, что делать красивые театральные жесты.

Дерьмо собачье, короче.

Поэтому, повзрослев, я и стал писать прозу.

Она все-таки штука куда более «авторская», чем эти рифмованные колебания мирового эфира.

Мысли, переживания, выражения, словечки…

Вопросы, на которые именно у тебя нет ответа, вот и рисуешь закорючки на бумаге, пытаясь разобраться в происходящем.

Да еще и читателей своими проблемами морочишь, что – тоже не бесполезно.

Хороший читатель, он ведь в чем-то – тупо соавтор, потому как нет двух человек в этом мире, которые воспринимают один и тот же текст совершенно одинаково.

Такие дела.

Короче, там – я точно присутствую.

А стихи – я их лучше почитаю, или забьюсь в уголок, когда Шурик Васильев или Глебушка Самойлов после концерта снова возьмут в руки усталую гитару.

И – помолчу…

…Ребят встретили по дороге, на улице Горького, между «Пушкинской» и «Маяковской».

Человек двенадцать, наверное.

Перераспределили посуду.

Игорь сразу же выбил пробку и сделал огромный, даже по тем меркам, глоток: где-то на половину бутылки одним махом.

Его трясло.

Обсуждение его стихов только что закончилось фантастическим по масштабам нашего сообщества провалом – чего, в принципе, и следовало ожидать.

И вовсе не из-за низкого качества текстов: они-то как раз уровню молодежной литературной студии, даже такой солидной, как при редакции журнала «Юность», вполне соответствовали.

Это – очень мягко сказано, «соответствовали».

Игорь выделялся на фоне остальных студийцев, типа как выделяется породистый орловский скакун-жеребец, случайно оказавшийся в одном стойле с холощеными деревенскими тяжеловозами.

Пояснений, я думаю, не требуется.

Просто так уж сложилось, что именно в «Юности» в те времена собирались люди, не понимающие и не принимающие текстов без какого-нибудь закрученного и завинченного заковыристого изъебона: метафористы, метареалисты и прочие постмодернисты.

А Игорь работал скорее в традиционной манере и, следовательно, – был чужаком.

Он вообще для всех был чужаком, – кроме нас с Вещевайловым, наверное.

Включая собственную жену и длинный, как хвост у экзотической бразильской змеи анаконды, список случайных подруг и совсем не случайных любовниц.

Сильный, красивый, успешный, талантливый мужик.

В двадцать пять лет – кандидат каких-то сложных технических наук.

И – на голову талантливее всего этого окололитературного студийного сброда, предел мечтаний которого, – публикация подборки стихотворений в каком-нибудь толстом журнале второго-третьего порядка.

По крайней мере, в потенциале.

Только вот ведь в чем трабл, стосы, – не вписывался он никуда: ни в авангард, ни в арьергард, ни даже в какой-нибудь, господи прости, андеграунд.

Ну и как такого, спрашивается, при случае не схомячить?

…Видимо, в моих глазах плескалась тогда такая за него наивная полудетская обида, такая искренняя мальчишеская боль, что Игорь, оторвавшись от пузыря, перехватил мой взгляд, хлопнул по плечу и протянул бутылку, которую мы тут же с Вещевайловым и Меламедовым благополучненько прикончили…

Прониловер

…Ехать, оказывается, решили к нашему общему другу Прониловеру, в Строгино, чему я искренне огорчился. Нет, самого Эдика я как раз любил, – мы даже дружили, несмотря на солидную разницу в возрасте и его совершенно непроизносимую фамилию.

Моя-то, впрочем, – тоже недалече ушла, чиво уж там…

А дружили мы с ним и общались со временем все больше как раз потому, что, помимо прочего, нас необыкновенно сближало еще и некоторое, несвойственное тем кругам, пусть и относительное, но – психическое здоровье.

И несколько настороженное отношение к разного рода психическим отклонениям, особенно с претензией на гениальность. Все же остальное сообщество жило по незыблемому принципу: чем дурнее, тем моднее и охуеннее.

В смысле, чем более человек сумасшедший, тем он более «гениален». Литературный талант, дар и относительно нормальное состояние нервной системы считались в молодых московских «поэтических кругах» тех лет явлениями абсолютно несовместимыми.

Даже не обсуждалось.

Либо соглашайся, либо – проваливай.

Быть психически здоровым и устойчивым человеком не то чтобы считалось немодным, нет.

Все было значительно хуже.

Здоровье несло в себе неистребимый кислый металлический привкус обывательщины: так же, как герань на подоконнике, любимая сиамская кошка, или, скажем, поездка к теще на дачу, – и не важно, любишь ты эту тещу или нет, и нравится ли тебе это самое дачное времяпровождение.

Говорить на эти темы было, мягко говоря, не принято.

Меня это, кстати, всегда несколько удивляло: нет, я, разумеется, будучи образованным мальчиком, догадывался, что творческие люди нередко бывают самыми что ни на есть настоящими психами.

Так сказать, – патентованными.

Но незыблемая для тех кругов аксиома, что отсутствие у претендента на высокое звание русского поэта хотя бы вялотекущей, а лучше прогрессирующей шизофрении (или, на худой конец, какой-нибудь завалящей психопатии, или реактивного состояния, вызванного маниакально-депрессивным психозом) является несомненным признаком бездарности и обывательщины – меня, врать не буду, некоторым образом беспокоила.

Тревожила, можно сказать.

Я же – не всю жизнь стихи писал да с молодыми столичными поэтами портвейном баловался.

Приходилось еще и в школе учиться, и спортом с музыкой заниматься, и к поступлению в институт готовиться.

И это уж не говоря о моей «плебейской», по мнению манерной поэтической общественности, страсти к футболу вообще и к московскому «Спартаку» в частности.

А в тех кругах, извините, сумасшествие считалось тем, чем оно и было на самом деле: то есть грязной и отвратительной болезнью, а отнюдь не сияющим духовным путем в иные сферы космического сознания.

И эта точка зрения была и остается мне куда ближе, чем «поэтическая».

Хотя вслух об этом говорить, разумеется, я не рисковал.

Ага.

Не успеешь оглянуться, как самого в «обыватели» запишут.

А это – уже диагноз.

Не приведи господи.

Руку подавать перестанут…

…Вот и плодились и размножались по тогдашней литературной Москве такие психофизиологические типы, которыми, уверен, искренне гордился бы в качестве экспонатов какой-нибудь музей при Институте судебной психиатрии имени Сербского.

Некоторых до сих пор не могу вспоминать без бросающего в холодный пот внутреннего содрогания.

Был, к примеру, такой персонаж по фамилии Максимов: высокий, худой, костлявый, заикающийся, в засаленной рубашке, застегнутой на последнюю пуговицу и, разумеется, в толстых роговых очках с чудовищными диоптриями, явно подаренных бабушкой на совершеннолетие.

Дяденьке, кстати, – было уже вполне себе за тридцатничек.

Еще одной приметой персонажа были разбросанные по всем открытым участкам кожи отвратительные красно-розовые вулканические прыщи с подсохшими бледными гноистыми головками.

4
{"b":"154198","o":1}