ЛитМир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Так в 1887 году величайший гений столетия дарит своим современникам одно из величайших произведений современности, и доказательством самой героической дружбы для него служит то, что разрушить ее ничто не может – даже «Заратустра». ... Такой тягостью, таким бременем стало творчество Ницше для его ближайших друзей, так неизмерима пропасть между его гением и уровнем эпохи. Все разреженнее становится атмосфера, которой он дышит, все глуше, все тише.

Эта тишина превращает в ад... одиночество Ницше: об ее металлическую стену разбивается его мозг. «На такой призыв, каким был мой «Заратустра», призыв, вырвавшийся из глубины души, не услышать ни звука в ответ, ничего – ничего, кроме беззвучного, теперь уже тысячекратного одиночества, - в этом есть нечто ужасное, превышаюшее всякое понимание; от этого может погибнуть самый сильный человек», - так стонет он и прибавляет: «А я не из самых сильных. С тех пор мне кажется, будто я смертельно ранен». Он жаждет не успеха, не сочувствия, не славы – напротив, его боевой темперамент готов встретить гнев, негодование, даже насмешку - «в состоянии почти до разрыва натянутого лука всякий аффект благотворен для человека, при условии, чтобы это был сильный аффект», - но лишь бы какой-нибудь ответ, горячий или холодный, или даже теплый, лишь бы что-нибудь подтвердило ему его существование, его духовное бытие. Но даже друзья робко уклоняются от ответа и в письмах тщательно избегают всякого отзыва, как тягостной повинности. И эта рана въедается все глубже в его тело, разъедает его гордость, воспламеняет его самосознание, зажигает пожар в его душе - «рана от неполученного ответа». Она-то и делает его одиночество таким отравленным и лихорадочным.

... Черты беспокойства, нервности окрашивают до тех пор спокойное, полное достоинства поведение Ницше: «длительное молчание ожесточило мою гордость» - он хочет, требует ответа во что бы то ни стало. Он торопит издателя письмами и телеграммами – только бы скорей, скорей вышла книга, - как будто он боится опоздать. Он уже не заканчивает «Волю к власти», свой капитальный труд, а, нарушая план, в нетерпении вырывает из него отдельные части и, как факел, бросает их в эпоху. «Ослепительный звук» погас; стон звучит в этих последних произведениях, стон, срывающийся со сжатых губ, стон безмерного язвительного гнева; бичом нетерпения выгнаны из его души эти разъяренные волки с пеной у рта и оскаленными зубами. «Ожесточена» гордость равнодушного к эпохе мыслителя, и он начинает провоцировать эпоху, чтобы она откликнулась ему – хотя бы воплем гнева. И для того, чтобы придать вызову еще большую дерзость, он с «цинизмом, которому суждено стать историческим», в «Ecce homo» рассказывает свою жизнь. Нет книги, которая была бы написана с такой жаждой, с таким болезненно-судорожным, лихорадочным ожиданием ответа, как последние монументальные памфлеты Ницше; подобно Ксерксу, повелевшему бичевать непокорное бездушное море, он в своем безумном вызове пытается разбудить тупое равнодушие скорпионов своих книг. Ужасный страх, что он не успеет снять жатву, демоническое нетерпение сквозит в этой жажде ответа. И после каждого взмаха бичом он медлит мгновение, изгибается в нетерпимом напряжении, чтобы услышать вопль своих жертв. Но ни звука вокруг. Не слышно отклика в мире «лазурного» одиночества. Словно железный обруч, стискивает молчание его горло, и самый ужасный вопль, какой раздавался на земле, не в силах его сломить. И он чувствует: нет бога, который мог бы вывести его из темницы последнего одиночества.

Тогда, в последние часы, овладевает изнемогающим апокалиптическая ярость. Как ослепленный Полифем, мечет он вокруг себя огромные камни, уже не видя, задевают ли они кого-нибудь: и, так как у него нет никого, кто бы сострадал, кто бы сочувствовал ему, он хватается за свое судорожное сердце. Всех богов он убил, - и себя самого он делает богом: «разве не должны мы сами стать богами, чтобы явиться достойными подобных деяний?» - Все алтари он низверг – и себе самому воздвигает алтарь... чтобы прославить того, кого не прославляет никто».

- Как я Вас понимаю, господин Ницше! - к их группе присоединилась Марина Цветаева. - Я в юности тоже отчаивалась... Но верила:

- «... Рассеянным по магазинам,

Где их никто не брал и не берет,

Моим стихам, как драгоценным винам,

Настанет свой черед!»

Так и случилось – и со мной, и с Вами!

Гениальная поэтесса исчезла.

- Вы правы лишь отчасти, фрау Цветаева! – крикнул ей вслед философ. - Вас признали еще при жизни, а меня – лишь после смерти. Впрочем, опять не так! Иные рассказывали обо мне нечто великое. Однажды в одном отеле со мной жили хорошие музыканты; они нашли в моем лице прекрасного слушателя и хотели, чтобы я слушал их музыку. Подобное желание меня тронуло: «Я замечаю, что наши артисты поют и играют только для меня. Если это будет так продолжаться, то они меня испортят». К несчастью, меня понимали только простые души – и лишь как интересного человека, а не как пророка, философа, писателя...

- Что же тебя так долго спасало? - Ельцин и сам не заметил, как поменялся ролью со своим гидом и превратился из интервьюирущего в интервьюера.

- Творчество - и свое, и чужое! «Никогда мне не было так тяжело жить. Я совершенно не могу приспособиться к реальной жизни. Когда я не могу забыть обо всех меня окружающих мелочах, они угнетают меня. Бывают ночи, когда я не знаю, куда деваться от тоски. А сколько мне осталось всего сделать и столько же почти сказать! Значит, надо взять себя в руки. С таким благоразумием я рассуждаю по утрам. Музыка, за эти дни, дает мне такие ощущения, о которых я и понятия не имел. Она освобождает меня от самого себя; мне кажется в такие минуты, что я откуда-то с вышины смотрю на самого себя, и чувствую себя очень высоко; я делаюсь сильнее, и регулярно после каждого музыкального вечера (я четыре раза слышал «Кармен») для меня наступает утро, полное бодрых настроений и всевозможных открытий. Удивительно прекрасное самочувствие. Такое ощущение, будто я выкупался в более естественной стихии». Ведь я сам — прекрасный музыкант, сочинил для своих стихов «Ночная песня» и «Баркаролле» замечательные мелодии. Я пел эту последнюю песню перед смертью! «Здесь достиг я пристани: музыка! Музыка!... Для меня жизнь без музыки – это просто ужас, мучение, изгнание».

- А еще он забывал обо всем, когда писал сам! - восхитился Флобер. - Видели, как усталые борцы или боксеры собирают последние силы и справляются-таки с противником? «Так создает и Ницше произведение за произведением, без остановки, без передышки, с той же неповторимой ясностью и быстротой. Десять дней, две недели, три недели – вот сроки создания его последних произведений; зачатие, созревание, рождение, первоначальный набросок и окончательная форма – все эти стадии пролетают здесь с быстротой пули. Нет инкубационного периода, нет остановок, исканий, нащупываний, нет изменений и поправок; все выливается сразу в окончательную, неизменную, совершенную, горячую и тут же застывающую форму. Никогда не развивал человеческий мозг такого мощного электрического напряжения, сверкающего в каждом судорожном слове, никогда не сплетались ассоциации с такой волшебной быстротой; едва возникшее видение – уже слово, мысль – сама прозрачность, и, несмотря на эту неимоверную полноту, не чувствуется ни малейшего труда, ни малейшего усилия – творчество давно перестало быть для него деятельностью, работой; это – чистое... непроизвольное тайнодеяние высших сил.

... «Быть может, вообще никогда и ничто не создавалось таким избытком силы», - в экстазе говорит Ницше о своих последних произведених; но ни одним словом он не обмолвился о том, что эта сила, так щедро его одаряющая, так ярко его озаряющая, исходит от его существа».

- Эту силу, месье Флобер, проще обозначить одним словом! «Имеет ли кто-нибудь... ясное представление о том, что поэты сильных эпох называли вдохновением? Если нет, то я это опишу. Действительно, при самом ничтожном остатке суеверия в душе почти невозможно отказаться от представления, что являешься только воплощением, только мундштуком, только посредником сверхмощных сил. Понятие откровения, в том смысле, что внезапно, с невыразимой достоверностью и тонкостью нечто становится видимым, слышимым, нечто такое, что глубоко потрясает и опрокидывает человека; - только описывает факты. Не слушаешь, не ищешь; берешь – и не спрашиваешь, кто дает; будто молния сверкнет мысль, с необходимостью, уже облеченная в форму, - у меня никогда не бывало выбора. Восторг, неимоверное напряжение которого иногда разрешается потоком слез, восторг, при котором шаг то бурно устремляется вперед, то замедляется; полный экстаз; пребывание вне самого себя, с самым отчетливым сознанием бесчисленных тончайших трепетов и увлажнений, охватывающих тело с головы до ног; глубина счастья, в которой самое болезненное и мрачное действует не как противоположность, а как нечто обусловленное, вынужденное, как необходимая краска среди такого избытка света; инстинкт ритмических отношений, оформляющий обширные пространства, - протяженность, потребность в широком ритмическом охвате может почти служить мерой для силы вдохновения, как бы противовесом давлению и напряжению. Все происходит в высшей степени непроизвольно, но как бы в урагане ощущения свободы, безусловности, божественности, мощи... Самое замечательное в этом – непроизвольность образа, сравнения; утрачивается всякое понятие об образе, о сравнении, все дается как самое точное, самое верное, самое естественное выражение. Действительно, кажется, ... будто предметы сами приходят к тебе и сами сочетаются в сравнения... ласкаясь, приходят в твою речь и льнут к тебе; ибо они хотят ездить на твоей спине. Здесь раскрываются перед тобой все слова и все ларцы слова; всякое бытие здесь хочет стать словом, всякое становление хочет учиться у тебя речи. Вот мой опыт вдохновения; я не сомневаюсь, что нужно вернуться за тысячелетия назад, чтобы найти кого-нибудь, кто скажет: и мой тоже».

183
{"b":"171952","o":1}