ЛитМир - Электронная Библиотека
A
A

Музейчик маленький. Одно из миллионов историко-краеведческих учреждений, обосновавшихся в старинных зданиях и с помощью взимаемых за посещение долларов и разных грантов пытающихся не дать запереть историю Чикаго в ящике комода. И моя задача, как составителя запросов о грантах, в том, чтобы наскрести достаточно денег, чтобы эта история оставалась открытой для обозрения. Составитель запросов... Звучит куда солиднее, чем есть на самом деле.

Оказавшись в своем кабинете, я останавливаюсь, чтобы освободиться от шарфа, пальто и сумки и вынуть кофейную чашку. На ней остался ободок от высохшего вчерашнего кофе. Я раздумываю, стоит ли мне идти в туалет, чтобы ее вымыть, но потом пожимаю плечами и иду к вестибюлю — на звуки сирены, вырывающиеся из кофейной комнаты.

Говоря «сирена», я использую это слово вовсе не в том же смысле, что и в древнегреческих мифах. Я имею в виду сигнальную сирену.

Сегодня Кенни в отличной форме. (Кенни — это тот парень, который внес огромный вклад в создание в Клубе такой атмосферы свободного микрофона, когда он свободен «для всех, кроме Кенни».) Когда я говорю, что Кенни в отличной форме, я хочу сказать, что он демонстрирует свои последние достижения в вокальной технике. Только Кенни может произвести такой звук. И я иду на звук по полутемному коридору и обнаруживаю, что половина сотрудников музея столпилась вокруг Кенни, как крысы вокруг дудочника.

Тут и Дороти, которая проходит болезненный курс акупунктуры. И Тимоти — он директор музея, по сути, наш начальник, но, глядя на него, этого не скажешь: челюсть у Тимоти на одном уровне с верхней пуговицей его фланелевой рубашки. И Джонз. Джонз делает вид, что наливает себе кофе, но на самом деле он смеется.

С тех самых пор, как я впервые увидела, как показываются его верхние зубы, я считаю, что улыбка у него... ну, скажем, обворожительная. «Обворожительная» — это, конечно, глупое слово, но ничего более подходящего мне в голову не приходит. И это не потому, что у него белые или очень ровные зубы. И ямочек на щеках у него нет. Но, если он улыбается, — улыбается по-настоящему, когда кожа возле глаз собирается в складочки, — солнце светит ярко, вокруг весна, и ты думаешь, что Бог все-таки существует.

Джонз ставит чашку себе на ладонь и оборачивается.

Видит меня.

Зов сирены, издаваемый Кенни, слабеет и замолкает где-то вдали. Снаружи мартовский туман все еще держит город в своих ватных объятиях, но здесь, внутри... из глубины неспешной улыбки Джоны солнце светит мне, только мне.

Господи, почему меня так волнует, что мы с ним срослись — боками, головами или сердцами?

К благородному аромату кофе примешивается тошнотворный запах пекановых орехов, и у меня сжимает желудок, разрушая чары Джоновой улыбки. Кенни берет верхнее ми, и в этот момент щелкает и открывается дверца микроволновки, извергающей из своего нутра кусок кофейного торта с пекановой добавкой. Дороти хватает этот торт и свою кружку.

— Ну вот, — говорит она, тыча мне в пустую руку свою полную кружку. — Возьми мой кофе и пошли из этого дурдома.

Я все еще смотрю на Джонза, и сердце мое успевает сделать несколько ударов, прежде чем я понимаю, что она имеет в виду Кенни.

— Затягивает, как в воронку, правда? — спрашиваю я и, отводя взгляд от глаз Джоны, стряхиваю с себя внезапно накативший озноб.

Она кивает головой, стискивает мое предплечье и тянет его к выходу из кофейной комнаты.

— Я решила, что кто-то мучает кошку, и пришла, чтобы вмешаться.

Пока мы идем к двери, Кенни переходит на какую-то песенку Элвиса Пресли. Эта — не из тех его веселеньких песенок на высоких нотах. Это та, о Лас-Вегасе. Мы с Дороти демонстративно движемся к двери.

— Посмотрите, — говорит Кенни в самой середине песни, — как этим женщинам не хочется уходить. Девчонок всегда тянет ко мне, как магнитом.

У Тимоти челюсть все так же прижата к рубашке.

— Как же тебе это удается? — спрашивает он Кенни, когда мы с Дороти выходим.

— Если вы не поете, — слышу я, как отвечает Кенни, — то пробуйте все новые и новые сорта одеколона. В конце концов они полетят к вам, как пчелы на мед.

— Никогда не знаешь, серьезно он или у него и вправду большое чувство юмора, — говорит Дороти. Теперь, когда мы уже вне досягаемости магнетизма Кенни, она отпускает мою руку.

— Тебе было смешно? — спрашиваю я, жалея, что руки у меня заняты и я не могу растереть то место, где ее пальцы, сжимавшие мою руку, прервали ток крови.

— Нет.

— Ну вот тебе и ответ на твой вопрос.

— Может быть, и так. — Она качает головой и идет мимо двери моего кабинета, оставляя меня с двумя кофейными чашками.

За ней шлейфом струится тошнотворный запах пекановых орехов.

Когда мама опустилась на стул рядом со мной, хрустнул пакет с печеньем. Тротуар прямо за запыленным окном нашей гостиной раскален воскресным утренним солнцем добела. Перед моими глазами мелькали картинки мультфильма.

— Радость моя, ты всегда можешь поговорить со мной, если нужно. Я всегда здесь, рядом с тобой. — Мамино дыхание пахнет пеканом и сливочным маслом.

Потом она начинает плакать.

— Ты никогда со мной не разговариваешь. Сидишь и молчишь. И он сидит и молчит. Почему никто не хочет со мной поговорить?

Поговорить. Это нехорошее слово. И это нехорошее слово может обозначать столько разных вещей, что и простым его тоже не назовешь.

— Потому что ты никогда не слушаешь.

Это не я сказала. Это сказал папа. Он натягивал на себя футболку, собираясь в воскресное утро прогуляться до почты. Не уверена, что маме когда-либо приходила в голову мысль, что почта по воскресеньям закрыта.

— Я слушаю, — ответила мама.

Я не отрывала глаз от мультфильма, но ничего не видела. Мне хотелось оказаться в нашем переулке и жариться на тротуаре или на участке, заросшем сорняками, живой или зарытой в землю. Где угодно, только не сидеть на этом стуле и притворяться, что я смотрю мультфильм.

— Никогда в жизни не слушала. — Папа нагнулся, чтобы заглянуть под мой стул в поисках своих ботинок.

Мама резко выпрямилась и плотно запахнула халат.

— Ты никогда со мной не разговариваешь. Говоришь мне о водопроводном кране на кухне, о том, что надо вызвать сантехника. Что я могу взять машину на завтра. Говоришь, что уедешь на следующей неделе. Ты говоришь мне много всего... Но ты никогда со мной не разговариваешь.

Папа вытащил из-под стула ботинки. Коричневые с белым. Как будто туфли для гольфа спарились с обычной обувью и дали вот это потомство.

— «Говоришь», «неговоришь»! — повторил отец. — Говоришь всегда ты. И ни слова не слышишь из того, что тебе отвечают.

Я соскользнула со своего стула и побежала к двери.

— А вы, юная леди, немедленно идите сюда, — завопила мама мне вслед. — Мне нужно с вами поговорить.

Но я туда не пошла. Я выбежала из дома, перепугав стайку скворцов, допивавших остатки воды из поилки для птиц. Птицы смотрели на меня сверху вниз с электрических проводов. Внезапно я почувствовала ненависть к ним. Из-за того, что они ничего не могут делать в одиночку, друг без друга.

— «Говоришь», «не говоришь»! — закричала я, хлопая руками, как крыльями.

Скворцы расправили крылья и слетели с проводов, образовав изящную дугу.

Домой я не возвращалась несколько часов.

Мама со мной так и не поговорила.

Не знаю, сколько времени я стою в вестибюле. Не так уж долго, потому что кофе в кружке Дороти еще не остыл, но достаточно для того, чтобы запах пеканов рассеялся.

— Чи-ита, — говорит Джонз за моей спиной. Я даже не вздрагиваю. Я знала, что он там. Не обычным знанием. Скорее, на том уровне, на котором ощущали мир пылинки и крупинки, разлетаясь в разных направлениях после Большого Взрыва. Все дальше и дальше, в черную пустоту, но, всегда ощущая присутствие звезд, планет и астероидов — рядом с собой, над собой, под...

Я знала, что Джона там.

10
{"b":"175428","o":1}