ЛитМир - Электронная Библиотека

Их, писем, вдруг стало так много – по всем адресам, по всем каналам шла невидимая Плотникову возня. Нет, не возня, но некие пертурбации, смещения, откровенный вызов полковнику Бонду – так, будто советские евреи, желающие выехать на это самое место жительства, и поддерживающие их сенаторы о существовании полковника не подозревали. Когда хотел Плотников признаться честно, что интересно ему во всем этом деле, то вылезал на поверхность вопрос, стыднее которого не придумаешь: «А почему их не сажают?»

Даже не зная ни самой игры, ни – тем более – ее правил, не прочтя ни единой лишней строчки, но лишь пребывая в мире, где человек три раза в день сам себя ест и приговаривает: «Ничего, вкусно», – нельзя было понять происходящего. А зная, участвуя и читая – тем более.

Здесь нарушался взаимоучет, этого не должно было быть, а уж если это и вправду существовало, то могло означать только одно: нечто существенное, едва ли – не важнейшее, в наше понимание – не попало то ли по их уму, то ли по нашей глупости, то ли под действием фактора X.

Плотникову, и никому другому, следовало выяснить, что происходит.

До семи часов вечера, до прихода гостей-сионистов, еще далеко. Плотников пошел давать урок английского языка – средство к существованию, Анечка утрамбовала покрепче новую порцию табачных останков возле тахты и прилегла.

…9 мая 1965 года праздновала страна двадцатилетие победы над фашистской Германией. Анечке было шестнадцать лет. Сегодня должна произойти вечеринка – поэтому до вечера предполагалось сидеть дома, чтобы не испортить прическу, не испачкать ноги, не вспотеть понапрасну. Но проснулась Анечка бессмысленно рано, так что сколько она ни возилась, опустел промежуток между тремя и семью – как сегодня. И она вышла пройтись на час, может быть, зайти к подруге.

Отпраздновали свое люди, отгуляли уличную часть дня победы. Закрылись все временные ларьки с бутербродами и ситро, неслись миллион миллионов бумажек, промасленных от съестного, тронутых помадой – поев, вытирали женщины губы, – обертки от мороженого и несколько бумажных флажков-наколок с цифрой 20 и артиллерийским салютом.

Прохожих – один на квадратные сто метров. Анечка зашла в сквер имени Скворцова-Степанова выкурить сигарету: дома ругались. И от дальнего края аллеи, при начале которой она сидела, направилась к ней группа из трех человек. Анечка восприняла их как двух мужчин, ведущих за ручки ребенка, и еще внутренне сострила: «Дружная семья гомосеков…» Но приблизилась тройка, и ничего смешного в ней для Анечки не осталось: мужчины были в черных костюмах без покроя, белых рубахах и пластмассовых галстуках. Промеж ними был инвалид, одетый так же, только брюк ему не требовалось: он был вправлен концом туловища в кожано-металлическую тележку на колесиках. Три бесприметные лица: два на одном уровне, третье – много ниже. И куча медалей на них, ни одного ордена. Молчали награды на мужчинах, но на инвалиде побрякивали: он был и для опущенных рук сопутников слишком глубоко расположен и при ходьбе, ходьбе в ногу, отрывался от асфальта, повисая, – отсюда и бряк.

Подошли к Анечке, расцепили руки. Один мужчина достал коробку папирос «Ялта», другой – спичечный коробок в позолоченном футляре. Дали инвалиду закурить-прикурить. Папиросу держать ему сложно: не рассчитано туловище на равновесие – и как только поднимал инвалид руку ко рту, тележка его грозила завалиться набок. Уцепившись одною пятернею за Анечкино колено, он быстро курил, а сопутники смотрели. Никогда такой руки на своем колене Анечка не видела: смуглая, с ровными пальцами, ногти розовые и прямоугольные. Но не цвет и не вес Анечку поразил, а объем. Рука была объемной, так Анечка почувствовала; без единого следа влаги, без дрожи. И по всему объему – равномерно теплой.

Папиросу инвалид докурил, но руку с колена не снял, полез выше: Анечка даже не то чтобы уклониться попыталась, а только чуть поджалась. Тогда взяли сопутники Анечку со скамейки, откатив в сторону инвалида, отвели на траву, положили и подняли Анечке юбку. Она лежала, не шевелясь. Один взял ее за руки, развернул вверх и прихватил неразжимной связкой, второй ноги ее за щиколотки принял и раздвинул. Инвалид подкатился к ней и стал выбираться из сиденья, что-то расстегивая и отцепляя. Не смог. Оставили Анечку сопутники и освободили инвалида: один приподнял его за лацканы пиджака от земли, а другой снял тележку. Вновь взяли Анечку за конечности, а инвалид разоблачился из тряпичных сатиновых закруток, веревочек. Обнажился и влез на Анечку…

* * *

– Спасибо, дочка, за день победы…

А вокруг – белый еще день, в любую секунду могли появиться прохожие. Но не появился никто. И они ушли.

– …Слава, Боже мой, мне такой страшный сон снился. Я тебе изменила во сне.

– Ну расскажи… Подожди, не надо, напиши здесь, что помнишь, я тебе потом объясню.

– Слава, я не помню… Там было, когда я маленькая гуляла в саду…

– А, все понятно. Сад, деревья – фаллические символы.

– Слушай, может быть, нам тоже подать документы?

– Как, как?

– Подать документы на выезд.

– Аня, в комнате не надо разговаривать.

– А что я сказала? Спокойно подать документы и уехать. Здесь все-таки невозможно жить – я на улицу боюсь выходить, видеть эти рожи…

– Помимо всего прочего – я не еврей, как ты знаешь.

– Фигня! Я еврейка, у меня даже родственники там должны быть.

– Ты же только утром говорила, что сионисты противные.

– А при чем здесь сионисты? Мы уедем и будем жить по-человечески. Я пойду работать и учиться, а ты будешь писать.

– Если уедем, я писать больше не буду…

– Ну будешь преподавать английский.

Расскажу невеждам все, что знаю, – и замолчу, а текущие события пусть текут без меня, или работать там по проблемам советологии, они же там ничего не знают, создать, наконец, методику, я английским свободно владею, но там же, в Израиле, национализм, но можно же в Америку, Германию, окурки только в пепельницу, в самом деле – жениться на ней и уехать, еврейская жена не роскошь, а средство передвижения, пусть они свои микрофоны туда протянут, подонки, убийцы…

– Мы еще обсудим, Аня, это не к спеху, это – последний звонок, пойми.

11

Как какой-нибудь Тургенев, пробуждая любовное чувство героини, сволакивает ее в весеннюю канаву с талою водой, так и слова Плотникова о звонке совпали со звонком натуральным – в двери. Звонят – пришли посторонние: агенты или сионисты. Агенты не приходят никогда – пришли обещанные Липский, Розов, Минкин.

Три табуретки принесены из кухни: на тахте могут сидеть только хозяин и Анечка. Но Анечка – не сидит, а заносит в комнату, путаясь и спохватываясь, некоторую посуду, сахарницу, сухарницу с полудомашним тортом: коржи из магазина «Полуфабрикаты», крем собственного верчения.

– Как ваши дела э-э-э, Михаил? Борисович? Никаких просветов?

– Михаил без отчества. В Израиле все по именам: министры, военное руководство… Есть даже один генерал, так его по прозвищу называют.

– Совершенно верно. Но насколько я знаю, фамилию там образуют из отцовского имени: такой-то ибн такой-то, как у братьев Стругацких… Нет, нет, без вашей подсказки! Я сейчас попытаюсь сам проникнуть в тайны еврейской ономастики… Михаэль… бен-Барух?

– Точно.

– И еще раз: Ханм бен?

– Нафтали.

– Анатолий значит Нафтали? Будем помнить… Арон Григорьевич, как вы расшифровываетесь? Григорий – это Цви? Ну, тут надо знать язык, на тыке не выскочишь.

– Для вас это вопрос года, вы языки схватываете на лету.

– Схватывал – в прошедшем времени… А если схвачу, произведете меня в евреи? По знакомству разрешите мне миновать обряд инициации… Гиюр, так кажется?

– Гиюр нам самим не помешает. Ахад-Гаам сказал, что Иерусалим сначала строится в сердце и лишь потом можно совершить восхождение на Землю Отцов.

– Гаам… Он же Ашер Гинцбург. Читал. Не скажу, чтобы это было слишком глубоко. Такой, знаете, наш простой советский Заратустра. А вы читали, конечно?

36
{"b":"175434","o":1}