ЛитМир - Электронная Библиотека

Эта связь еще более укрепляется наличием “велящих просодии пчел Персефоны”: увы, только укрепляется, приумножая пространство тайны, но не проясняется.

В связи с этим рукой подать – по пословице: чем дальше в лес, тем больше чуда – до следующей не менее смутной догадки. Не в пчелах ли кроется эта улавливаемая где-то на самых антресолях сознания сложно-перекрестная связь двух пар: места – времени ⇔ звука – смысла?

Хотя и поверхностно, но в общем-то внятно валентные связи этих пар обнаруживаются в следующих сентенциях:

“Совпадение вещи и места – и только это – делает их значимыми в области смысла”;

“Место есть ловушка смысла вещи в пространстве: смысловая линза, через которую разглядывают тайну вещи”;

“Смысл есть понимание в звучащей ауре тайны”;

“Звук есть место смысла вообще и в пространстве в частности”;

“Время есть мысль о месте вещи” (см. 1 и 2);

“Звук, просодия есть время, которое проистекает – как квантовая волна из элементарной частицы – из смысла и которая в него же – через понимание – возвращается”; а значит:

“Звучащее слово есть временная составляющая пространства, оно разворачивает его осмысление”.

(Сходные соображения, между прочим, гениально изложены Хлебниковым Велимиром в его “Топологии звукосмысла”.)

Да, пожалуй, без пчел здесь точно не обойтись. Их медиумические функции между пространством и смыслом особенно прозрачны. Подобно словам – летом в конец стиха за взятком смысла, они покидают сознание-улей и кусочками понимания возвращаются в него, облетев окрестность произрастающей, как на кипрейном лугу, в месте-времени тайны. Вот отчего уста, владеющие даром просодии, – сладкие: потому что лакомы пчелам, а златоуст – это, очевидно, медоточивый и, следовательно, золотистый образ.

Все, что касается пчел – и смысла, и времени, и звука, и места, – конечно, ужасно увлекательно, но не менее – страшно поверхностно. То есть, отметив их такую явную связь, совершенно неясно, куда податься дальше. Это похоже на беготню по льду за зайчиком от стекол собственных вымазанных солнцем очков.

(Размыслительный зуд, однако, никак не сдержать, и он упруго мечется – хотя и в скобках – по этой теме вокруг Самсоновой загадки: “Из ядущего вышло ядомое, и из сильного вышло сладкое”. И не третий, и не седьмый день я морочаюсь этой тайной – одно то хорошо, что взятки с меня, как со скопца, гладки: ни тридцать синдонов, ни тем более столько ж перемен платья не имею, да и брачный друг из меня никудышный: не едок, не пьяница и косноязычен, как ворона, настолько, что речей застольных и полминуты сдержать не в силах.)Так что пчел мы пока, как числа, поместим в уме и займемся, вернувшись из отступления, одним только местом: тем, как оно, ставя жизнь на попа, норовит распахнуться пылающей пустотой, от которой, как от скользящей в ногах высоты, – карусель и обморок.

В молодости я нередко бывал до тоски бездомен, чаще, чем это формально выглядело со стороны. Причиной моей бездомности не было физическое отсутствие места жизни: никуда не переезжая, я мог запросто сменить раз десять сряду область своего умозрительного помещения.

Это можно назвать метафизической неусидчивостью – когда сидишь на стуле в кухне и смотришь в окно на звезду на самом краю чернильного облака, и непонятно, то ли ты там, то ли здесь, то ли в облаке, то ли размазан широкой дугой меж эмпиреем и градом.

Когда особенно припекало, я с завистью думал о пчелах.

До сих пор я считаю, что есть мед – кощунство, что-то вроде каннибализма.

До сих пор, хотя, казалось бы, уже пора на боковую, я мурашками по коже вспоминаю об одном из полигонов своей бездомности, где впервые со мной случился приступ места.

Но прежде чем вспомнить, следует сделать несколько пояснений относительно обстоятельств этого воспоминания.

Итак, все началось с острого чувства отсутствия собственного места-времени, его невозможности. Существенно еще то, что об ту пору я был чрезвычайно поглощен одной научной темой, связанной именно с попыткой разработать принципиально новый подход к топологическим свойствам Вселенной. Тут трудно отсечь причину от следствия, но связь с моей более ранней идеей – о податливости свойств места идее о нем – очевидна. В трех словах, новизна моего так и оставшегося на полдороге научного метода состояла в допущении не-континуальности пространства-времени, в допущении, что во Вселенной не только присутствует явное нарушение фундаментального принципа изотропности, со всеми вытекающими отсюда последствиями – неполного соблюдения законов сохранения на очень мелких – десять в минус тридцать седьмой порядка – масштабах и т.д., но и как причина этого нарушения – самая настоящая “дырчатость” пространства-времени... Что Вселенная – это не однородный кусок мыла, а мелко-дырчатая губка, не плавленый сыр, а “Российский”, не “вода без газа”, а самая настоящая “газировка”, начиненная пустотой-взрывчаткой, как углекислотой: ее вроде бы и не видно, но стоит только, взболтав, открутить крышечку опыта-восприятия, как – так долбанет, что... Короче говоря, если без тупых, предназначенных облегчить неискушенное понимание аналогий, – пришло мне однажды в голову, что место-время в нашей Вселенной начинено не обнаружимыми обыкновенными средствами пузырьками самой настоящей пустоты, т.е. такими мелкими областями абсолютного ничто (где ни материи, ни вакуума, ни даже черта с рогами и духу быть не может), что за счет своей всепроницающей мелкозернистости она, пустота, оказывается повсюду.

Вот и все. Пустота, получалось, всегда на мази, и все что ни на есть живого – теплого и влажного – все оказывалось пронизано ею.

Вот и все. Не знаю, как вас, но меня от одной только мысли об этакой возможности забирало так, что я и вздохнуть от ужаса не мог два года.

И вот меня угораздило именно эту тему сделать предметом своей диссертации. Что в общем-то меня – и, собственно, тему – как раз и погубило. Погубило нас с темой не то, что мы были выдумкой вызваны к жизни, но наша вынужденная публичность. Вместо того чтобы, втихомолку лелея друг друга, не спеша, с толком и осмотрительностью двигаться к неуязвимому обоснованию, я, вместе с темой в охапке, трепеща и смертельно боясь упустить, заявился к своему научруку, а он возьми и скажи, что это ужасно, мол, все интересно.

Тогда я не знал, что мой научрук уже, так сказать, не в себе лет десять, то есть попросту сумасшедший. Так бывает. Живет-живет человек и ни черта про себя не знает. Зато знают другие, но молчат из такта. Так вот, профессор мой (да будет благословенна память об этом добром человеке) стал мне раз за разом поддакивать при обсуждении, а я и воодушевился. Но кто же знал, что он не особенно-то и вникает в суть дела, а интересуется лишь голой метафизикой следствий! А остросюжетности этих следствий поистине хоть отбавляй. В результате я стал гоношиться, набрал целых два прокола и впопыхах зарвался: вышел в одном месте из заковыристой, но абсолютно на поверку ложной предпосылки. Все. Это был конец. Меня отрецензировали так, что для иносказания и слов подобрать не удается. Угробив в результате все время, я защищался по совсем другой теме, тяп-ляп состряпав ее в две недели. После, ясное дело, в результате нервного срыва сыграл, как в ящик, в психушку и там отмокал с месяц. По выходе стало легче. Но тема «дырчатости», оказалось, уже намертво пустила меня в оборот и стала требовать реального апробирования – на собственной шкуре то есть.

Так ли, иначе ли, но дело неизбежно стряслось как раз после моего возвращения с улицы Восьмого Марта – в комнату в Телеграфном переулке. Примерно спустя месяц после повторного новоселья я вдруг ни с того ни с сего стал чувствовать себя в ней примерно так же, как хвост волчий в проруби... (Господи, если бы Ты дал мне тогда чуткости предвидеть!)

Теперь я понимаю – комната, как и вообще любое жилище, ложно претендующее на святое понятие Дома, была только поводом для того, чтобы мысленно разнести в пух и прах вместе с ней, самозванкой, само привычное понятие места. Но не только в этом, конечно же, дело.

49
{"b":"175436","o":1}