ЛитМир - Электронная Библиотека
A
A

— О чем вы говорили?

— О литературе, о поэзии… Очень трудно вспомнить, о чем говорили. Я до сих пор не понимаю, по каким делам он был в Париже — по издательским, в командировке? Он ездил в Париж, в Берлин, в Мексику для впечатлений, да и — «Простите меня, товарищи, / с присущей душевной ширью, / что часть на Париж отпущенных строф / на лирику я растранжирил».

— Ты ходила на его выступления?

— Конечно. Там бывали буквально все артисты Монпарнаса. Он читал много. Но громадный успех имело «Солнце» и «Облако в штанах». Публика бывала не только русская. Я помню, приходил Гастон Бержери, который уже был министром, я ему переводила, как могла.

— Когда он сказал тебе о своих чувствах, что ты чувствовала? Ты уже была влюблена?

— Я его полюбила. Первый человек, которого я полюбила по-настоящему, был он.

— А как он вел себя?

— Он звонил каждый день с утра. Кроме «Куполь» мы встречались у Эльзы и общих знакомых, ходили в театр. Я спускалась вниз, и он уже сидел в такси. Он всегда заезжал. Я бабушке говорила, что я у Свирски, у Эльзы, у Познера. Познеру было очень лестно, что он может помочь Маяковскому встречаться со мною. Я обычно проводила с ним вечера.

— Почему он скучал в Париже?

— Он же не говорил по-французски!

— А ему нравился город?

— Конечно. «Я хотел бы жить и умереть в Париже…» Послушай, ты что, не читал Маяковского?

— Но он же был политический поэт!

— Он был политическим поэтом по надобности, но был лирическим поэтом по призванию. Мы никогда не говорили о политике, о его убеждениях. Это было ни к чему. Он был рад, что мне удалось уехать. Жена доктора Симона Нюта сказала ему, что я не выжила бы в России. Он понимал, что это было физически необходимо. В моем отъезде не было ничего политического.

— Ну, а когда он начал вести с тобой серьезные разговоры?

— Недели за две-три до отъезда он предложил мне «делать жизнь» с ним. «Иди ко мне, иди на перекресток / моих больших и неуклюжих рук». Помнишь?

— А Лиля возникала в разговорах?

— Лиля? Все время. В его первый приезд мы пошли куда-то покупать Лиличке костюм. Он никогда ничего не скрывал от нее, хотя у них ничего общего не было в последние пять лет. У них все было кончено, но он обожал ее, как друга. «Лиличке, Лиличке…» Я должна была выбирать цвет машины, «чтобы машина понравилась бы Лиличке». Но про меня он ей ничего не писал. Про меня она узнала из стихов. И он ей сказал, что хочет строить жизнь со мною. Она сказала: «Ты в первый раз меня предал». Это была правда, он впервые ее предал. Она была права, он никому не писал стихов. Я была первая, кому он посвятил стихи, даже более «пассионе», чем те, что он писал Лиле.

— Ну, Лиле он писал «Дай хоть последнею нежностью выстелить / твой уходящий шаг», это очень высокого класса стихи.

— Очень высокого класса, но не более страстные, чем написанные мне. Ты, наверно, не помнишь «Письмо Кострову», давай прочтем.

— «Представьте: входит красавица в зал…» В какой это зал входит красавица?

— О, это не точно. Я вошла к доктору. (Смеется.)

— А почему «в меха и бусы оправленная»? Ты была одета Диором?

— Шанель. Я демонстрировала моды и снималась для моды. За мои платья «от Шанель» платил дядя. Он с нею очень дружил.

— Что значит «я эту красавицу взял»? В каком смысле?

— Взял — отвел в сторону, а не положил меня в постель (смеется). Эти стихи были написаны ДО «Письма Татьяне». Между ними перерыв примерно в две недели.

— «Любить — это с простынь, бессонницей рваных, / срываться, ревнуя к Копернику, / его, а не мужа Марьи Иванны, / считая своим соперником».

— Это потрясающие строки!

— «И вот в какой-то грошовой столовой, / когда докипело это, / от зева до звезд взвивается слово / золоторожденной кометой». О какой это столовой здесь речь?

— Мы там с ним бывали… где-то на Монпарнасе… Я не могла ходить с ним в шикарный ресторан, чтоб там меня с ним не увидели бы. Так что мы держались маленьких ресторанчиков, столовых.

— Ну, чем он тебе все-таки нравился?

— Что значит «чем»? Человек был совершенно необычайного остроумия, обаяния и колоссального сексапила. Что еще надо? Но он мне не «нравился», я его полюбила.

(Геннадий, листая книгу, читает «Письмо Татьяне». Татьяна Алексеевна вторит наизусть.)

— Это стихотворение было написано недели через две после первого, когда мы были уже на «ты».

— «Пять часов, и с этих пор / стих людей дремучий бор, / вымер город заселенный, / слышу лишь свисточный спор / поездов до Барселоны». Что это он тут метил в «пять часов»?

— Это ревность к Шаляпину: я попросила Маяковского приехать на Монпарнасский вокзал, я провожала тетку, она уезжала с Шаляпиным в Барселону, а это значит, что я знаю Шаляпина и что Шаляпин в меня влюблен, он думал, что тогда все были влюблены в меня. У него была навязчивая идея. А тот и не смотрел в мою сторону, я для него была девчонка. У него дочери были моего возраста, я с ними ходила в синема… Маяковский потерял голову от ревности. Читай дальше.

— «Глупых слов не верь сырью, / не пугайся этой тряски, — / я взнуздаю, я смирю / чувства отпрысков дворянских». Это он о себе говорит «чувства отпрысков дворянских»?

— От-прыс-ков! Потому что я была дворянка и он тоже. Ты же знаешь, что он был дворянин?

— «Я не сам, / а я ревную / за Советскую Россию». Вот видишь, Татьяна, даже в любовном стихотворении он «подпускает» СВОЮ Россию, ратует за СОВЕТСКУЮ Россию.

— Ну, это так. Но эта фраза меня совершенно не расстраивала. Он хотел опубликовать «Письмо Татьяне», но ему запретили. Опубликовали только в 56-м году, после смерти Сталина.

— «Не тебе, в снега и тиф / шедшей этими ногами, / здесь на ласки выдать их / в ужины с нефтяниками». Какие снега?

— В России, в Пензе. Мы же мерзли, голодали.

— Что за нефтяники?

— Манташев. Он был в меня влюблен. И этот второй, как его? Это были невинные вещи, старые нефтяники влюблялись и посылали мне розы. Манташев вообще был друг семьи, мы проводили у него уик-энды. У него был конный завод.

— Таня, что это значит: «ты не думай, щуря глазки / из-под выпрямленных дуг»?

— У всех брови растут дугой, а у меня вверх.

— «И это оскорбление на общий счет нанижем». Почему оскорбление?

— Потому что я отказалась с ним ехать. Он и в первый раз хотел, чтобы я с ним уехала, тут же, на месте! Когда он говорит «иди ко мне, иди на перекресток» и т. д. — это он просто зовет меня вернуться с ним в Россию. Я его любила, он это знал, но я сама не знала, что моя любовь была недостаточно сильна, чтобы с ним уехать. И я совершенно не уверена, что я не уехала — БЫ, — если б он приехал в третий раз. Я очень по нему тосковала. Я, может быть, и уехала бы… фифти-фифти. Да. В первый раз я ему сказала, что должна подождать, что это слишком быстро, я не могла сказать бабушке и дяде, который приложил невероятные усилия, чтобы меня вывезти: «Бац! Я возвращаюсь». Во второй раз мы с ним все обсудили. Он должен был снова приехать в октябре. Но вот в третий-то раз его и не выпустили.

— А когда начались эти цветы, письма, телеграммы?

— В первое же воскресенье после его отъезда. Я получала от него цветы каждое воскресенье. Это был сюрприз. Он оставил деньги и визитные карточки, пометив даты. Он знал, что я не люблю срезанные цветы, это были почти всегда кусты, хризантемы в горшках. «Вот розы куст проклятый, стой, где мне нельзя стоять» (смеется). На всех визитках стихи. Так было до его возвращения в марте. У меня сохранилась только часть писем и телеграмм… Около дюжины… не помню. Я же не предполагала, что будет бегство из Парижа во время войны. После его смерти я не могла их читать. До сих пор…

98
{"b":"175445","o":1}