ЛитМир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A
Раздавались возгласы и стоны
в словно обновленной тишине,
и лежали мертвые вагоны,
как тела убитых, на спине.
С легким треском рассыпались пули,
мирно, как кузнечики в траве.
Страх совсем исчез – не потому ли,
что в опустошенной голове
промелькнула мысль, как предсказанье:
сразу умереть не всем дано,
мне с тобою суждено свиданье,
долгое терпенье суждено…

Я очень часто упрекаю зарубежных поэтов в замыкании в самих себе, в уходе от мира, в том, что провалившись в своем одиночестве, никто из них даже и не попытался раскрыть его глубочайший для нашего времени смысл, проникнуть в его религиозную тайну. На это мне, пожалуй, возразят, что не каждый человек религиозен и для поэта вовсе не необходимо искать религиозного смысла жизни. – Безусловно!

Но ведь и Пушкин, как известно, большой религиозностью не отличался, и религиозный момент в его жизни никак не был определяющим. Однако, когда Пушкину действительно пришлось спуститься до самого дна отчаяния, потому что та, которую он любил, умерла, он понял, что это отчаяние, эта действительно ставшая одинокой его любовь, лишь тогда станет настоящей любовью, когда она, пусть даже помимо его сознательной воли, прикоснется к тому, к чему можно прикоснуться лишь на самом дне отчаяния, в минуты именно одиночества, но не изолированности. Поэтому Пушкин и говорит об исчезнувшем «в урне гробовой» поцелуе свидания: «Но жду его – он за тобой». Этот же смысл одиночества пытался раскрыть и Ибсен, видевший величие человека именно в его одиночестве.

На все это Лидия Червинская может легко ответить: «Блажен, кто верует, а вот я не верую и ничего не жду». Так. Но разбирая ее стихи, я вправе сослаться и на те ассоциации, который они во мне вызывают.

Еще раз характеризуя стихи Лидии Червинской, бы сказал, что она слишком «грешит самой собой», все это слишком лично, слишком «изолировано», но ее спасает безусловный поэтический талант и, что еще реже, бесспорный поэтический вкус. Он даже до какой-то степени ей вредит, замыкая ее поэзию в узкий круг не только любителей, но и знатоков. Чтобы ее понять и «принять», нужно прежде всего чувствовать и знать, где кончается, пусть даже блестяще, как напр., у Агнивцева, рифмослагательство и где начинается настоящая поэзия. К несчастию, в наше время это удел все более и более тесного круга.

В заключение хочется привести целиком последнее стихотворение сборника, которое, быть может, красноречивее всех комментариев и разборов вскроет и «phenomene humain et phenomene poetique» автора:

Хотелось умереть на поле битвы
за правду, за свободу – и за то,
что ищут все и не нашел никто.
И вот, ни завещанья, ни молитвы.
Кому мне завещать – и что?
Молитвы я не знаю тоже
(молиться учит с детства мать).
И пусть для нас есть в слове христианство
то, что всего мучительней, дороже –
бессмертье для меня лишь темное пространство,
которого сознаньем не объять.
Ни горечи, ни слез, ни жажды мщенья,
ни слишком легкой жалости к себе.
Лишь страх… И грусть о том, что в заключенье
не у кого просить прощенья
и нечего сказать тебе.

«Возрождение». Париж. 1956, № 59.

Екатерина Таубер. Утешение безутешного.

Лидия Червинская. Двенадцать месяцев. Стихи. 1956 г.

Стихи, которые, как может показаться в первую минуту, – только о себе и для себя, при повторном внимательном чтении раскрывают иное. Нет, это не только личное. Обращены они к «незамеченному поколению», посвящены «далеким в жизни близким по судьбе» с неожиданной щедростью и пониманием. Боль, «праведный смысл неудач» стали удачей в поэзии, мелодией прерывистой, приглушенной, но чистой. Страдание, тот фон, на котором рождаются полуотрывочные строки, полные недоумения и желания что-то уяснить в смешении и путанице наших дней. Книга построена гармонически, единство тона выдержано от начала до конца. Никакой погони за внешними эффектами, но почти над каждым стихотворением хочется остановиться, задуматься. И все современно: людская разобщённость, тоска по лучшему, трезвость констатаций.

От стола на золотом паркете
только тень огромного кольца.

Только тень! Кольцо это так же призрачно, как призрачна любовь тех, «кому не по пути», для кого среди огромного богатства жизни осталась лишь «согревающая жалость», да несбыточная тайная мечта:

… Пойми, ведь мы соседи по палате
и суждено нам рядом умирать.
Мне часто кажется: вот ты седой, в халате,
придешь и сядешь на мою кровать
и ласково руки моей коснешься,
заговоришь по-старому опять.
Твой голос не нарушит тишины,
смягчит улыбка взгляд упорных глаз…
Мне кажется, что оба мы больны,
что ты поймешь и, может быть, вернешься
в последний день…
в последний раз.

Но зато непризрачно совсем иное: та «вечность, которая не страшнее дня, в котором нечему случиться», отлученность от жизни, протекающей мимо: «Лета не было – как жизни», желание полезного живого дела, «которое, как друг, старело бы со мной», «сектантские неисполнимые мечты».

Годы войны наложили свою печать на эту книгу, неразрывны с нею. Превосходное стихотворение «1939» хочется выписать все за остроту, за сжатость, за сохранение «воздуха» тех дней… В недели, когда «пули рассыпались, как кузнечики в траве», поэту было не до созерцания, было «дело», которого не нашлось в будничные дни, была мечта о смерти в бою, в борьбе, в опьянении. И не его вина, если:

А женский голос за стеной
поет свободно, без стыда,
о том, что сделала со мной,
о том, что сделала с другими
(навеки, до конца чужими)
неумолимая мечта…
Не важно – эта или та .

А после «потопа» снова наступила «жизнь без жизни» и только братство всех обездоленных перестало быть утопией: ведь

утешает только безутешный.

«Грани». Франкфурт-на-Майне. 1956, № 31.

45
{"b":"175496","o":1}