ЛитМир - Электронная Библиотека
A
A

Внезапно я обратил внимание на нищего, резко отличавшегося от всех других, да и от людей, сидевших вокруг меня — смуглых и черноволосых,— цветом своих ослепительно рыжих волос и бороды. Он не расчесывал их, наверное, уже несколько месяцев, борода его свалялась, длинные патлы на голове торчали во все стороны. На нем не было ничего, кроме брюк и бумажной фуфайки, но таких засаленных и драных, что непонятно было, почему они еще не развалились. Никогда не приходилось мне видеть такой худобы; его ноги, его обнаженные руки были кожа да кости, сквозь дыры в фуфайке проглядывали резко очерченные ребра, а на покрытых пылью ступнях можно было сосчитать все косточки. Среди всех этих жалких подобий человека он выглядел самым несчастным. Он не был стар, ему вряд ли перевалило за сорок, и я невольно задумался над тем, что же могло довести его до такой жизни. Трудно было предположить, что он не стал бы трудиться, если бы мог достать работу. Единственный из всех нищих на площади, он молчал. Все остальные вопили о своих страданиях и, если это не приносило подаяний, продолжали клянчить до тех пор, пока их не отгоняли грубым окриком. Этот не произносил ни слова. Он, вероятно, понимал, что его фигура лучше всяких слов говорит о его бедности. Он даже не протягивал руки, а просто смотрел на вас, и в глазах у него было столько отчаяния, вся его поза выражала такую безнадежность, что становилось страшно. Он стоял и стоял, молча и неподвижно, а затем, если на него не обращали внимания, медленно переходил к следующему столику. Если ему не подавали ничего, он не выказывал ни разочарования, ни злобы. Когда ему подавали монету, он делал небольшой шаг вперед, протягивал руку, похожую на когтистую лапу птицы, без слова благодарности брал деньги и все так же безразлично двигался дальше. Мне нечего было дать ему, и, когда он подошел ко мне, я покачал головой, чтобы не заставлять его ждать понапрасну.

— Dispense Usted por Dios[*47],— сказал я, прибегнув к вежливой кастильской формуле, которой испанцы отказывают нищим.

Он не обратил ни малейшего внимания на мои слова. Он стоял предо мною ровно столько же, сколько и у других столов, и смотрел на меня трагическими глазами. Никогда еще я не видел такой глубины падения. В его внешности было что-то ужасающее. Так не может выглядеть нормальный человек. Наконец он отошел от меня.

Пробило уже час, я пошел завтракать. Когда я проснулся после дневного отдыха, все еще стояла духота, но ближе к вечеру дуновение ветерка, проникшего в комнату через окно, которое я отважился открыть, соблазнило меня выйти на улицу. Я снова уселся в тени галереи и взял себе виски. Вскоре площадь заполнилась народом, появившимся из окружающих улиц, за столиками не осталось свободных мест, и на эстраде посреди площади заиграл оркестр. Народу становилось все больше. По краям площади на скамейках набилось столько людей, что они сидели, прижавшись друг к другу, словно виноградинки в грозди. В воздухе стоял шумок разговора. Большие черные птицы, пронзительно вскрикивая, летали над головой и то падали камнем на землю, когда замечали что-нибудь съедобное, то с шумом вспархивали из-под ног у прохожих. К закату они уже кишели на колокольне, слетевшись туда, казалось, со всех концов города. Птицы тяжело кружили вокруг колокольни, хрипло ссорясь и переругиваясь, а потом уселись на нее и угомонились на всю ночь. И снова меня осадили чистильщики обуви, снова продавцы газет старались всучить мне влажные от типографской краски листы, снова я услышал жалобные вымогательства нищих. Того странного рыжеволосого человека я тоже увидел и стал наблюдать, как он, жалкий и подавленный, застывал поочередно перед каждым столиком. Перед моим он не задержался. Видимо, он запомнил меня с утра и, не получив тогда от меня ни гроша, счел бесполезным повторять попытки. Рыжеволосые мексиканцы попадаются не так-то часто, к тому же людей, обнищавших до такой степени, я встречал только в России, поэтому я задал себе вопрос, не русский ли он, случайно. Но у него было нерусское лицо. Черты резкие, не расплывчатые, и разрез голубых глаз совершенно не русский. Мне пришло в голову, что, может быть, он моряк — англичанин, скандинав или американец, сбежавший со своего корабля и постепенно докатившийся до такого состояния. Он исчез. Поскольку мне ничего иного не оставалось, я просидел за своим столиком, пока не почувствовал голод, а пообедав, вернулся на то же место. И снова сидел до тех пор, пока народ не начал расходиться по домам. Пора было спать. Признаться, тот день показался мне бесконечно долгим, и я уже с тревогой подумывал о том, сколько же таких вот дней я обречен провести здесь.

Проснулся я очень скоро и никак не мог снова заснуть. В комнате нечем было дышать. Я распахнул ставни и выглянул на улицу. Передо мною высилась церковь. Луны не было, однако очертания ее проступали в свете ярких звезд. Черные птицы усеяли крест над куполом церкви и карнизы колокольни и по временам шевелились. Это производило очень неприятное впечатление. И тут, не знаю почему, мне вспомнилось это рыжее чучело и появилось странное чувство, будто я где-то уже видел его. Чувство это было так сильно, что мне окончательно расхотелось спать. Я был уверен, что встречал его, но когда и где, сказать не мог. Я пробовал нарисовать себе обстановку, в которой мог его встретить, но видел всего лишь неясный, маячащий в тумане силуэт. На рассвете стало прохладнее, и я наконец уснул.

Второй день в Веракрусе прошел так же, как и первый. Но я ждал прихода рыжеволосого нищего и, когда он остановился у столика неподалеку от меня, принялся внимательно его рассматривать. Теперь я был уверен, что где-то видел этого человека. Я был даже уверен, что знал его и разговаривал с ним, но все же мне совсем не припоминались связанные с этим обстоятельства. Он прошел мимо моего столика еще раз и опять не остановился, и, когда наши взгляды встретились, я заглянул ему в глаза, надеясь уловить в них хотя бы искру воспоминания. Ничего. Может быть, я ошибся, подумал я, может быть, я видел его так же, как, делая иной раз что-нибудь, видишь каким-то внутренним зрением, что все это уже было. Я не мог отделаться от впечатления, что в свое время он пересек мой жизненный путь. Я изо всех сил пытался вспомнить. Теперь я был убежден, что он либо англичанин, либо американец. Однако обратиться к нему было неловко. Я перебирал в голове случаи, когда мог с ним встретиться. Невозможность связать его с какой-то определенной обстановкой действовала мне на нервы. Так бывает, когда тщетно стараешься припомнить имя, которое вертится на кончике языка. А время шло.

Наступил еще один день, еще одно утро, еще один вечер. Было воскресенье, на площади стало многолюднее. За столиками в галерее все места были заняты. Как обычно, появился и рыжий нищий, произведший на меня такое ужасающее впечатление своим молчанием, отвратительными лохмотьями и кричащей бедностью. Он стоял столика за два от меня, безмолвно умоляя о милостыне и не делая ни одного движения. Затем я увидел, как полицейский, который время от времени предпринимал попытки избавить публику от назойливости всех этих попрошаек, внезапно вырос из-за колонны и звонко щелкнул его плетью по спине. Тощее тело рыжего вздрогнуло, однако он не произнес ни звука и не выразил ни малейшего негодования. Он, казалось, принял этот резкий удар, как нечто само собой разумеющееся, и так же незаметно, как появился, бесшумно исчез в сгущавшихся на площади сумерках. Но грубый удар подстегнул мою память, и я вдруг вспомнил.

Не имя — оно все еще ускользало от меня,— но все остальное. Должно быть, он узнал меня, так как за прошедшие двадцать лет я мало изменился, и поэтому он ни разу больше не задерживался перед моим столиком. Да, я встречался с ним двадцать лет назад. Я проводил зиму в Риме и обычно обедал в ресторанчике на Виа Систина, где подавали превосходные макароны и можно было получить хорошее вино. Завсегдатаями этого ресторанчика были несколько студентов — американцев и англичан, изучавших искусство,— и два-три писателя. Мы засиживались допоздна, увлекшись бесконечными спорами об искусстве и литературе. Он заходил туда вместе с молодым художником, своим другом. Он был совсем еще мальчиком, не старше двадцати двух лет, и очень привлекательной внешности — голубоглазый, с прямым носом и ярко-рыжими волосами. Он, помнится, много разглагольствовал о Центральной Америке, у него до этого было место в «Америкэн фрут компани», но он бросил его, потому что хотел стать писателем. Его в нашей среде недолюбливали за высокомерие, никто из нас не был настолько умудрен житейским опытом, чтобы проявить терпимость к высокомерию молодости. Он считал нас мелюзгой и не колеблясь говорил нам об этом. Он не показывал нам своих работ, потому что наши похвалы ничего не значили для него, а нашу критику он презирал. Тщеславие его было безмерно. Это раздражало нас, но кое-кому казалось, что, может быть, оно и оправданно. Возможно ли, чтобы такое обостренное сознание собственной гениальности не имело под собой никакой почвы? Он пожертвовал всем, чтобы стать писателем. Он так верил в себя, что заразил этой верой и некоторых своих друзей.

вернуться

*47

Бог подаст (исп.).

80
{"b":"177790","o":1}