ЛитМир - Электронная Библиотека

Мне пришла в голову мысль, что я должен отправиться за этой книгой в Константинополь. Впрочем, я все еще не уверен в необходимости этой экспедиции. Но я дал себя убедить, что ничего лучшего не остается.

Сначала это были стенания Бумеха, но их-то я ждал; я был уже заранее раздражен, и они не так уж сильно повлияли на мое решение. Он хотел ехать немедленно — безумец! Послушать его, все, что произошло, было знамением, посланным мне Небом. Вот почему Провидение, якобы разочаровавшись из-за моей явной бесчувственности к его проявлениям, принесло в жертву этого бедного человека с единственной целью — открыть мне наконец глаза.

— Открыть глаза на что? Что я должен был понять?

— Что время не ждет! Что проклятый год у наших врат! Что вокруг нас бродит смерть! Твое и наше спасение было в твоих руках, ты обладал «Сотым Именем» и не смог его сохранить!

— Во всяком случае, я больше ничего не могу сделать. Шевалье уже далеко. Это тоже деяние Провидения.

— Нужно догнать его! Нужно немедленно отправляться в дорогу!

Я пожал плечами. Я даже не хотел ему больше отвечать. Не может быть и речи о том, чтобы я поддался подобному ребячеству. Уехать прямо сейчас? Скакать всю ночь верхом? Чтобы нам перерезали горло разбойники?

— Если придется умирать, я скорее предпочту умереть в следующем году, вместе со всеми мне подобными, а не торопить конец света.

Но этот бездельник стоял на своем:

— Если мы не можем застать его в Триполи, мы смогли бы догнать его в Константинополе!

Внезапно позади нас раздался радостный голос:

— В Константинополе? Бумех, за всю твою жизнь у тебя никогда еще не возникало такой прекрасной мысли!

Хабиб! И он туда же!

— А, вот и ты! Вернулся, бродяга? Я всегда знал, что в тот день, когда вы с братом сойдетесь наконец на чем-нибудь, это будет означать мою гибель!

— Ну, мне-то смешны все эти ваши истории о конце света, и эта чертова книга меня не интересует. Но я давно уже мечтаю о Великом Городе. Разве ты не рассказывал мне, что, когда тебе было столько же лет, сколько мне сейчас, твой отец, наш дед Томмазо, захотел познакомить тебя с Константинополем?

Его аргумент ничего не стоил, он был совершенно не к месту. Но ему удалось затронуть мою самую слабую струну — почтение, которое со дня смерти моего отца я питал ко всему, что он говорил и делал. Слушая Хабиба, я почувствовал, как горло мое сжалось, глаза остановились, и я услышал собственный шепот:

— Твои слова — истинная правда. Может быть, нам и стоит туда поехать.

На следующий день на мусульманском кладбище состоялось погребение Идриса. Народу пришло немного — я с племянниками, трое или четверо соседей и руководивший молитвами шейх Абдель-Бассит, который подошел ко мне по окончании церемонии и, взяв меня под руку, попросил проводить его до дому.

— Вы хорошо сделали, что пришли, — сказал он мне, пока я помогал ему преодолеть ограду, окружавшую кладбище. — Еще сегодня утром я спрашивал себя, не придется ли мне одному его хоронить. У этого несчастного никого не было. Ни сына, ни дочери, ни племянника, ни племянницы. Ни одного наследника, но, по правде говоря, если и был бы кто-нибудь, он ничего не мог бы ему завещать. Свое единственное богатство он отдал вам. Эту книгу горестей…

Его замечание поразило меня до глубины души. Раньше я видел в этой книге подарок, полученный в благодарность за оказанную услугу, а вовсе не наследство; но в некотором смысле она была наследством, или, во всяком случае, она им стала. И я позволил себе ее продать! Простишь ли ты меня, старый Идрис, пребывая в своем новом жилище?

Мы долго шли в молчании, поднимаясь по каменистой, залитой солнцем дороге. Абдель-Бассит был занят своими мыслями, я — своими, или, сказать точнее, меня мучили угрызения совести. Потом он произнес, поправляя тюрбан на голове:

— Я узнал, что вы нас скоро покидаете. Куда вы отправляетесь?

— В Константинополь, если будет на то воля Божия.

Он остановился, отвернувшись в сторону и прислушиваясь, будто старался уловить шум далекого города.

— Стамбул! Стамбул! Тем, у кого есть глаза, трудно объяснить, что в мире нет ничего такого, на что стоило бы смотреть. И, однако, это истина, поверьте мне. Чтобы узнать мир, достаточно слушать. То, что видят путешественники, всегда только обман зрения, тени, преследующие другие тени. Дороги и страны не научат нас ничему, чего бы мы уже не знали, ничему, чего бы мы не могли расслышать в нас самих в мирной тишине ночи.

Имам, может быть, не ошибался, но решение принято: я еду! Вопреки собственному здравому смыслу и даже почти против воли, я еду. Я не могу решиться провести четыре следующих месяца, а потом и еще все двенадцать месяцев рокового года, сидя в своей лавчонке и выслушивая предсказания, примечая знаки, снося упреки, мусоля свои страхи и мучаясь угрызениями совести.

Мои убеждения не изменились, я все еще проклинаю глупость и суеверия, я до сих пор убежден, что светильник нашего мира погаснет не скоро…

Я так говорю, но ведь я всегда и во всем сомневаюсь, как же мне удастся не колебаться также и в собственных сомнениях?

Сегодня воскресенье. Похороны Идриса состоялись в прошлый понедельник. А завтра на рассвете мы тронемся в путь.

Мы поедем вчетвером: я, мои племянники и мой приказчик Хатем, который будет заниматься упряжью и провизией. У нас будет десять мулов, и ни на одного меньше: для верховой езды предназначены только четыре, а остальные потащат наши вещи. Таким образом, ни одно животное не будет слишком нагружено, и, если позволит Бог, мы станем продвигаться с хорошей скоростью.

Другой мой приказчик — Халил, честный малый, но не слишком сметливый — останется здесь, чтобы заниматься магазином вместе с Плезанс, славной моей сестрой Плезанс, которая не одобряет этой скоропалительной поездки. Расставание с обоими сыновьями и братом огорчает и беспокоит ее, но она понимает, что возражения ни к чему не приведут. Однако сегодня утром, пока мы все трое были заняты горячкой последних сборов, она пришла спросить меня, не лучше было бы задержать наш отъезд на несколько недель. Я напомнил ей, что Анатолию совершенно необходимо пересечь до наступления холодов. Она больше не настаивала, а только прошептала молитву и тихонько заплакала. Хабиб воспользовался этим, чтобы слегка поддразнить ее, в то время как другой сын, вместо того, чтобы пожалеть мать, пришел в ужас и потребовал быстро умыть глаза розовой водой, так как слезы накануне отъезда — дурная примета.

Когда я сказал Плезанс, что возьму с собой ее детей, она не воспротивилась этому. Но в конце концов материнская тревога должна была как-то проявиться. Только Бумех способен додуматься до того, что слезы матери могут принести несчастье…

Страницы, написанные дома, в Джибле, накануне отъезда

Я уже собрал свой дневник, чернильницу, каламы 7 и подсушивающий порошок для чернил, готовясь взять их с собой в поездку, но сегодняшним воскресным вечером мне пришлось снова выложить их на мой стол. А все из-за отвратительного происшествия, случившегося на закате дня и едва не расстроившего наш отъезд. Речь идет о деле, которое совершенно выводит меня из себя, унижает, и я даже весьма охотно обошел бы его молчанием. Но я обещал себе доверять этим страницам все и не стану ничего скрывать.

Причиной всего этого шума была женщина, Марта, «вдова», как ее здесь называют, при этом украдкой подмигивая. Несколько лет назад она вышла замуж за одного типа, всем известного пройдоху, происходившего, впрочем, из семьи таких же проходимцев; все они были мошенники, воры, мародеры, грабители, морские разбойники, все без исключения — большие и малые, — и когда это началось, теперь уж никто и не вспомнит! А красавица Марта, будучи тогда вовсе не дурным семенем, а живой, шаловливой, неприступной и насмешливой девушкой, влюбилась в одного из них — некоего Сайафа.

Она могла бы составить любую партию в этом городе, да я и сам — к чему отрицать? — я и сам тогда не отказался бы от нее! Ее отец был моим цирюльником и компаньоном, которого я очень ценил. Когда я приходил к нему бриться по утрам и видел ее, домой я возвращался, напевая. Было в ее голосе, в походке, во взгляде, затененном ресницами, то необъяснимое, что поражает любого мужчину как удар хлыста. Мое увлечение не укрылось от ее отца, и он дал мне понять, что очень этому рад и будет польщен таким союзом. Но девочка страстно полюбила другого; однажды утром все узнали, что она подстроила свое похищение и их обвенчал какой-то священник. Цирюльник умер от огорчения несколько месяцев спустя, завещав своей единственной дочери дом, фруктовый сад и более двух сотен султанских золотых.

вернуться

7

Калам или калям — тростниковое перо для письма (араб.). — Примеч. пер.

6
{"b":"18340","o":1}