ЛитМир - Электронная Библиотека

— Жара сегодня не думает спадать.

Госпожа Фолькман, медленно обратив на нее взгляд из-под приспущенных век, заметила:

— В этом вся моя дочь.

В ответ на что Алиса расхохоталась громче, чем до сих пор.

— Добрая душа, — отозвался доктор и поднял рюмку за здоровье Анны.

Ганс решил: надо уходить. Госпожа Фолькман ненавидит дочь. Ей хочется переспать с мускулистым гинекологом. И Алисе тоже. Анна им мешает, я им мешаю, может быть, им хочется просто поговорить, я же — тугодум.

— А ты, смуглое мое дитя, — обратился доктор Бенрат к жене и, слегка подшлепнув ее подбородок снизу, приподнял ее голову.

— О, она истинный ангел, — сказала госпожа Фолькман.

— Я просто со стыда сгораю, — объявила Алиса и закатилась смехом, но в конце концов задохнулась, обессилела, и ее нескончаемый, казалось, хохот перешел в какие-то воющие стоны.

Ганс решил: вот удобный случай прийти Анне на помощь. Он поднялся и сказал:

— Анна, не пройти ли нам в парк, небольшая прогулка.

Дальше ему, к счастью, говорить не пришлось: госпожа Фолькман поддержала его, обняла, поздравила с прекрасной идеей, да, мы все отправимся в парк, а то ведь руки-ноги затекли от долгого сидения, превосходная мысль. Оставшиеся гости, спотыкаясь, продефилировали мимо писателя — тот все еще спал («Сейчас позвонит его жена и вытребует его домой», — шепнула госпожа Фолькман.) — и вышли в парк, Алиса и госпожа Фолькман повисли на гинекологе. Ганс шел между госпожой Бенрат и Анной. Минуту-другую все брели, вперемежку что-то бормоча в черную завесу темноты. Но внезапно взблеснула светлая садовая мебель. Алиса бросилась к ней и, потянув за собой доктора Бенрата, воскликнула:

— Берта, прикажи подать шампанское!

В доме этом, казалось, не было ничего невозможного, шампанское тут же явилось на столах, и гости, развалившись в еще более удобных и просторных креслах, продолжали возлияния. Но теперь, когда никто более друг друга не видел, теперь, когда каждый в одиночку мчался куда-то по неверной тропке собственных понятий, никем не наблюдаемый, воспламененный только собственными желаниями и шампанским, речи стали еще более смелыми. Ганс, с трудом прорывая сгущающийся в голове туман, подумал: а не оргия ли это? До него уже дошли разговоры о таких оргиях. Направлял ход общей беседы доктор Бенрат. Теперь он даже развязал язык своей жене, избавил Анну от угнетенности и сумел с помощью ловко нацеленных подзадоривающих комплиментов вовлечь в общий разговор и Ганса. При этом сам он производил впечатление человека такого же спокойного, сохраняющего самообладание, как и за столом при разделке заливной форели. Видимо, благодаря своей профессии он сохранял зловещую уверенность как раз в тех ситуациях, в которых все другие чувствовали себя неуверенно или по крайней мере ощущали свою уязвимость. А может статься, он свободен был от вожделений, все же остальные вожделели, но не желали признаться, что вожделеют, да еще как. Нечистая совесть окружающих наделяла Бенрата неодолимой силой. Может быть, и госпожа Фолькман оставалась так же холодна? И Алиса? И только он, Ганс, — обыватель, пожелавший ухватить запретное наслаждение, но не обладающий мужеством вкусить от этого наслаждения? Он вспомнил, что рассказывал Клод. Но тут госпожа Фолькман предложила всем выпить на «ты», поцеловаться один раз, потом поцеловаться второй раз — она назвала эту процедуру «двойным ты», — чтобы это «ты» имело силу и завтра, и все последующие дни. Как далеко заведет свою игру эта романтическая менада? Но теперь и он, Ганс, потребует своей доли, если они хотят знать, пожалуйста, он даже вслух высказаться способен! Нет, он не манекен, которому можно придать любое положение с партнершей-манекеном! Тут Ганс рывком подался к Анне, скользнул в ее кресло, нашел ее губы. Анна тотчас отозвалась, да так откровенно, что он испугался. Где-то вдали он еще слышал взвизги Алисы и хриплый смех госпожи Фолькман, он еще успел подумать, не рвут ли они в эту минуту на куски доктора Бенрата, пока его хрупкая жена, сидя рядом, обращает глаза, полные никому не видимой печали, в сторону подозрительных звуков; что ж, постарайтесь сами со всем этим справиться, вы же сами во всем виноваты, его, Ганса, все это больше ничуть не касается, темнота и шампанское воздвигли между ним и остальными стену, которую переступить никому не дано! А может, они уже вернулись в дом, он же ничего, ровным счетом ничего больше не слышит! Его руки шарили по Анне, лихорадочно и бесцельно блуждали по ее телу, чутко подмечая, однако, каждую уступку, каждый знак согласия, и вот наконец добрались туда, куда желали попасть с самого начала. Ганс, собрав все силы, на какие был еще способен, сосредоточился на одном пункте, дабы оценить, что же там происходит. Но пока он пытался что-то решить, пока убеждал себя, что способен еще раз четко и сознательно продумать, вправе ли он сделать то, что сделать он намеревался, все уже было решено без его участия, помимо его воли, казнь свершилась, он стал в одном лице палачом и преступником.

4

Когда жара своей тусклой белизной, казалось, окончательно осилила и разъела последние остатки небесной синевы, когда она разодрала и поглотила последнюю дымку облаков и вознамерилась уже на вечные времена раскинуть свой зловещий балдахин над Филиппсбургом, с запада на город надвинулись желтовато-серые тучи; к городу словно бы подбирался чудовищный баран, видимой частью которого пока были только шерстистые космы, что все разрастались и разрастались, вползая на вершину неба, голова все еще оставалась невидимой, а клочья шерсти уже отделились, взлетели вверх и исполинскими клубками надвинулись на Филиппсбург, целые эскадрильи шерстистых клубков молниями и громом бомбардировали съежившийся город, осыпали выжженную каменную пустыню поначалу градом, а затем окатили ливнем; подразделения клубков прибыли, подобно перегруженным воздушным судам, а теперь, сбросив свой груз, стали легкими, растеклись чернильной пеленой, устремились ввысь, торопясь напоить искалеченное небо своими насыщенными красками; а избытком своего груза они еще много дней и ночей поливали город.

Ганс сидел у своего стола. Напротив него — Анна. Из приемной доносился перестук пишущих машинок. А с улицы — цимбальный звон дождя, не хлещущего уже с прежней силой. Ганс делал вид, будто сколачивает из своих заметок репортаж. Утром сереброголовые господа в темных костюмах, стоя на трибуне, из которой микрофоны торчали, словно проросшие свинцово-серые тюльпаны, открыли «Широкую выставку радиоприемников и телевизоров». Но Ганс только выводил на бумаге какие-то каракули. Бессмысленные какие-то слова. Он чувствовал, что Анна смотрит на него, что она шлет ему улыбки через два стола, ждет, чтобы и он посмотрел на нее, улыбнулся ей. Сесиль, пронзило его, Марга… Анна сегодня была в превосходном настроении. На каждом втором слове она взвизгивала, прищуривалась, не меньше пяти раз уже обегала стол, чтобы губами и языком исчертить ему все лицо.

— Что будем делать сегодня вечером? — спросила она.

Ему нужно закончить репортаж. Завтра подписывается в печать очередной номер.

Анна сказала, что их бюллетень имеет успех. Отец очень доволен.

Все, что Анна сегодня говорила, звучало как приглашение. Ганс сочинил какую-то любезность, мысленно апробировал ее и произнес. Анна просияла. Он охотно полюбил бы ее. Но она была совсем не такая женщина, как Сесиль или Марга. Она была старая девочка.

Анна принесла поесть, принесла вина и ждала, чтобы он кончил репортаж; потом она села к нему на колени и так долго елозила опять губами по его лицу, пока он не возбудился, не нашел ее привлекательной и не повторил то, что сделал в парке. По мне, ну и пусть, решил он, она хоть любит меня, не хохочет неизвестно над чем, знает, кто я, мне не нужно постоянно тянуться на цыпочках, стараться изобразить из себя невесть что, в конце-то концов, женщина есть женщина, и точка!

Из второго месячного жалованья Ганс купил себе бирюзовую рубашку, усыпанные темно-красными камешками запонки и медового цвета галстук, настоящий итальянский, на крошечной полоске материи стояло: seta pura,[1] Ганс на обратном пути все повторял про себя эти слова, переложил их на музыку и распевал на разные, лады, пока не увидел госпожу Фербер. Ей не нужно слышать, как он распевает. В своей комнате он установил, что носит под верхним платьем предметы, не заслуживающие наименования белья. И тут же еще раз помчался в город, купил белое белье, примчался назад в свою комнату и стал все примерять. Впервые в жизни он ходил покупать один, за собственные деньги и так много сразу. Деньги, которые ему удавалось сколотить на каникулах, работая практикантом в провинциальных газетах, нужны были ему, чтобы продолжать занятия, а одежду ему все еще покупала мать. Она с огромным удовольствием отправлялась с ним в районный городок (а с еще большим — в соседний районный город, в тридцати километрах от них, где их ни единая душа не знала) и весь день напролет ходила по магазинам, разыскивая подходящее пальто для него, или костюм, или всего-навсего перчатки, или платье для себя. Ганс и сам придавал большое значение своей внешности, понимая, что ему нужно и что ему идет, но уж мать не знала удержу, она все перебирала, выбирала и отвергала, и потом долго еще искала, и опять перебирала и выбирала… Она все разом примеряла на него, отступала на шаг и, склоняя голову вправо, влево и снова вправо, делала отвергающий жест, нет, это не годится, слишком светлого для тебя цвета, ты тонешь в нем, мешковато на тебе… А когда они находили что-нибудь подходящее, то, взявшись за руки, шли в кафе, лакомились многослойными пирожными, шепотом обменивались ироническими замечаниями о других посетителях, громко смеялись, подталкивали друг друга — словом, со стороны казалось, будто они молодая пара, только что отпраздновавшая помолвку.

вернуться

1

Натуральный шелк (ит.).

20
{"b":"186782","o":1}