ЛитМир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Советская фотография выполняла все отмеченные выше функции – социальной анестезии, сбора информации, производства идеологии, превращения реальности в зрелище и «массообразующую» функцию, не давая взамен того, что давало фото при капитализме: вместо помощи в сбыте товаров советская фотография занималась их заменой образами самого производства, а вместо замены политической свободы свободой экономического потребления она замещала политическую свободой идеологического потребления образов самого производства. В этом смысле фотография выполняла те же протезирующие функции, что и все советское искусство.

Говорящий глаз «НД» и видящий язык «СССР на стройке» являются оборотными сторонами одной стратегии (фотография – это всегда управляемый взгляд; дело, однако, в том, что в «СССР на стройке» управление и тренировка глаза при помощи языка «НД» становится едва ли не единственной функцией картинки) при разнице тактик: «НД» адресован массам (поэтому Горький постоянно подчеркивал, что цель «НД» – «в организации социалистического сознания рабоче–крестьянской массы»[762]), тогда как адресат «СССР на стройке» находился за границей.

Стоит иметь в виду, что, когда замысел зарождался, в 1927–1928 годах, Горький знал заграницу куда лучше, чем «Страну Советов». Характерны в этом смысле горьковские инструкции редакции. Так, возражая против снимков «с некоторых процессов труда», он писал: «Не думаю, что в трудовые процессы нами уже введено нечто новое и способное удивить иноземцев. Вероятнее, что именно эти процессы покажут «старинку», еще не изжитую у нас: небрежное отношение рабочих к материалу и недостаточно осмысленное отношение к труду. Вполне допустимо, что на снимках иностранец увидит рабочих, которые стоят и курят, не принимая участия в работе товарищей, – поведение, недопустимое с точки зрения «хозяев» Европы и Америки. Нет никакого смысла давать фотоснимки рабочих, которые держат себя как зрители труда товарищей»[763]. В этом вполне грамотном, как сказали бы сейчас, «PR–менеджменте» видно отличное знание Горьким предполагаемой аудитории «иноземцев». Интересен здесь, однако, этот анонимный «иностранец». Этот безымянный персонаж позволяет понять, как из проекта демонстрации страны для заграницы начал вырастать образ самой заграницы, перемещенной в СССР. В горьковских журналах «преображение действительности» велось настолько активно, что СССР чем дальше, тем больше сам начинает выглядеть своеобразной «заграницей».

Горький хотя и был «революционным романтиком», несомненно, знал себе цену и отлично понимал свою роль в советской культуре в качестве «патриарха» и «основоположника». Знал он и то, что являлся для Сталина бесценным политическим капиталом (что не только обеспечивало его положение в советской культуре, но и позволяло по мере возможностей влиять на ее формирование). Но ценность Горького для Сталина определялась тем политическим капиталом, которым располагал сам Горький. Капитал этот был огромным.

Позиционируя себя в качестве «полпреда» СССР на Западе, Горький все больше втягивался в реализацию рекламного проекта, который аргументировался (для внутреннего потребления) интересами контрпропаганды. Но были у Горького и иные цели, которые определенно «читались» вождем. Горький видел в СССР свой проект, и по мере того как он втягивался в роль «полпреда», он все больше воспринимал «Страну Советов» как отчасти свое «произведение», как реализацию своих художественных амбиций и предмет гордости. То обстоятельство, что журнал «СССР на стройке» выходил большим тиражом (до 100 тыс. экз.), в нестандартном большом формате, на отличной бумаге, в глянце, в цвете, в лучшей печати Гознака (чему Горький уделял массу времени, ведя бесконечные переговоры и переписку с чиновниками Госиздата, и неизменно побеждал!), свидетельствует о том, что личные мотивы Горького совпали с политическими интересами Сталина. В своих письмах Горький требует рассылать журнал в торгпредства, в консульства, в редакции наиболее престижных газет, влиятельным общественным деятелям и т. д. И непременно сам посылает номера журнала Ромену Роллану, Герберту Уэллсу, Джону Голсуорси, Анри Барбюсу, Андре Жиду для их литературных клубов. Все это, несомненно, способствовало усилению влияния журнала, через него – СССР, а через него – и самого Горького на интеллектуальные круги Запада. В этих проектах бывший «Буревестник Русской Революции» обретал новый и совершенно особый статус – он вновь был чем‑то куда большим, чем просто писателем. Этим «большим» Горький дорожил всю жизнь, ценя его едва ли не выше своей собственно писательской карьеры.

Страна превращается для Горького в своего рода «товар», который он хочет показать «лицом», прямо требуя от редакции прекратить давать никому не интересные снимки копра шахты, каких‑то 25 медных слитков или образцов минералов (Горькому нравится номер, посвященный Виктору Калмыкову; об этом он так пишет А. Халатову: номер «весьма солиден и на иностранцев действует внушительно»[764]). «Мне кажется, – пишет он по поводу очередной журнальной книжки Халатову, – что журнал будет действовать так, как это нам полезно, тогда, когда мы станем действовать на зрителя массовостью – массой слитков меди, массой построек, вообще – массой. И надо научиться снимать материал с его казовой стороны»[765]. Это был один из самых важных «горьковских заветов»: соцреализм вдохновенно занимался этим показом страны «с казовой стороны» – вплоть до «Кубанских казаков» и «развитого социализма».

Здесь, однако, мы вступаем в поле «внутреннего потребления», где доминирует не столько фото, сколько тематическая живопись. Советские живопись и фото развивались контрнаправленно. Их столкновение было только делом времени: постепенный распад фотоформы, который к концу 30–х годов и привел к провалу всего советского фотопроекта, шел параллельно нарастанию «вторичных» соцреалистических стилевых признаков в живописи. Дело в том, что модернистский эксперимент в фото (Родченко, Лисицкий, Игнатович, Клуцис) затянулся до середины 30–х годов, тогда как в живописи он был фактически свернут по крайней мере за десятилетие до того (такие исключения, как Александр Дейнека, лишь подтверждают общую тенденцию; художники же типа Павла Филонова были вытеснены за пределы художественного процесса). Когда в 1936 году началась борьба с формализмом, оказалось, что художники по сравнению с музыкантами и даже писателями были вполне благополучны. Примечательно, что атаки развернулись на вполне периферийной площадке – формализм был обнаружен в книжной иллюстрации (в частности, в иллюстрации к детской книге, у Владимира Лебедева). Факт этот воспринимается как курьез и, как кажется, не имеет совсем никакого отношения к фотографии. Между тем эта одновременность атак на формализм именно в той узкой «зоне», где живопись прямо соприкасается с литературой, и полный отказ от модернистских экспериментов в фото кажется совсем не случайным.

Именно в литературе особенно видны близость и фундаментальная разница между живописью и фотографией. Как заметила Сюзан Зонтаг, близость фотографии и живописи легче всего проявляется «от обратного»: фальсифицируя картину, мы фальсифицируем историю искусства; фальсифицируя же фотографию, мы фальсифицируем реальность. Но именно в литературной генетике проявляется и родственность обеих практик: сами императив и понятие красоты и морализированный идеал правдивости («а moralized ideal of truth‑telling») уходят своими истоками к литературным моделям XIX века и рожденной тогда же профессии независимого журналиста, напоминала Зонтаг[766].

Победа фотографии в XIX веке сопровождалась поражением реализма в живописи: чем дальше, тем больше живопись становится контрмиметическим искусством вплоть до того, что превращается в чистый язык: «Черный квадрат» вне вербальных манифестов уже просто дисфункционален, а в поп–арте и концептуальном искусстве язык и письмо («скрипт») становятся ключевым элементом визуальности. В СССР можно наблюдать разрыв в этой цепи: наиболее «реалистический», миметический проект – фото – здесь проваливается, тогда как живопись от самого радикального абстракционизма приходит к миметизму. Но этот путь (условно говоря) от Малевича к Кабакову через Лактионова, как показал Борис Гройс, был (прямо по–гегелевски) неизбежным: Кабаков (соц–арт) без Лактионова (соцреализм) состояться не мог, но и «прямой переход» от модернизма к постмодернизму в советских условиях был невозможен: Малевичу (авангард) предстоял путь к Лактионову с тем, чтобы синтезировать тоталитарные модернизмы (авангард и соцреализм) в концептуализме. Отвлекаясь от этой схемы, напомним лишь, что миметичность советского фото не менее сомнительна, чем миметичность соцреалистической живописи.

вернуться

762

Цит. по: Пельт В. Д. М. Горький–журналист (1928–1936). М.: Издательство МГУ, 1968. С. 171.

вернуться

763

«Архив A. M. Горького». Т. X. Кн. 1. М.: Наука, 1964. С. 294.

вернуться

764

«Архив А. М. Горького». Т. X. Кн. 1. М.: Наука, 1964. С. 265.

вернуться

765

Там же. С. 239.

вернуться

766

Sontag Susan. On Photography. P. 86.

103
{"b":"191380","o":1}