ЛитМир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

В "Литовском ноктюрне", вам посвященном, Бродский называет вас своим двойником. В какой степени это метафора для вас?

Бродский был настолько уникальным человеком, что с трудом это выносил и постоянно искал кого-то на себя похожего. Наша судьба была отчасти параллельной — обоих не печатали, оба вели себя с некоторым вызовом по отношению к властям преходящим, наконец, оба любили примерно тех же поэтов. Впрочем, таких людей тогда было немало. Сказалась разница языков, которая как-то скрадывала наше несходство в других отношениях. Сам я не считаю себя "двойником" Бродского — и надеюсь, это не стало моей биографической метафорой. Не говоря уже об очевидной разнице масштаба, каждый имеет и должен иметь свою собственную, а не заемную судьбу. Так оно в конце концов и получилось.

Как часто вы общались с Бродским в Америке?

Мы жили в разных городах — Иосиф в Нью-Йорке, я в Нью-Хейвене. Но это, в общем, рядом. Лет десять я ездил в Нью-Йорк — и, естественно, заходил к Иосифу — раза два в месяц, а то и чаще. Потом, когда мы оба стали жить семейной жизнью, встречи стали более редкими: пожалуй, скорее Иосиф гостил у нас с Таней, чем мы у него с Марией.

Вы навещали Иосифа в Маунт Холиоке. Как он там жил?

В Маунт Холиоке я был всего два раза (я один из немногих американцев, которые обходятся без машины, а на другом транспорте туда добраться трудно). Поехал в Маунт Холиок летом 1984 года, когда в Петербурге умер отец Иосифа, и проводил его, на его же автомобиле, в сторону Нью- Йорка. В моем дневнике записано, что он снимал у колледжа за двести пятьдесят долларов половину огромного деревянного дома, почти пустую и холостяцки неустроенную. Обжитой была всего одна комната, и та относительно: на столе и на полу лежали горы бумаг, постельное белье особой чистотой не блистало. Тогда Иосиф впервые прочитал мне "Литовский ноктюрн", завершенный незадолго до этого. Во второй раз я оказался там в феврале 1988 года вместе со своей аспиранткой и переводчицей Дианой Сенешаль, на ее машине, чтобы взять у Иосифа интервью для литовского журнала "Акира- чяй". Это интервью напечатано и широко известно. Дом выглядел так же, но в зимний, едва ли не российский вечер у лампы в нем было несколько уютнее. Наконец, с этим домом связано еще одно воспоминание. Мы говорили по телефону с Маунт Холиоком, то есть с Иосифом, незадолго до его смерти, и по голосу поняли, что он неважно себя чувствует. Жена моя Таня рвалась ему помочь — сварить суп и так далее, — но Иосиф ее отговорил, сказав, что вблизи есть люди, которые сделают все необходимое. Видимо, так и произошло, но лучше было бы туда поехать.

Случалось ли вам спорить с Бродским? За кем оставалось последнее слово?

Случалось. Я, как правило, уступал Бродскому, хотя и не всегда с ним соглашался.

Ваша многолетняя дружба с Милошем и с Бродским — удивительное литературное содружество. Вы переводили друг друга на польский, литовский и русский. Вы жили в городе юности Милоша и в городе, где родился и вырос Бродский. Что вас троих объединяло больше всего — опыт несвободы, литературные интересы или просто человеческие симпатии?

Милош как-то говорил, что наш "триумвират" (это его термин), возможно, предвещает будущие отношения между тремя народами — польским, русским и литовским, — которые исторически уживались, в общем, скверно. Дай-то Бог. Думаю, в нашем тяготении друг к другу — скажем так: в нашем взаимопонимании — сыграли роль все три момента, которые вы упомянули. С одной поправкой: опыт несвободы объединяет только тех людей, которые несвободу преодолели. И еще: для всех нас общей была любовь к Литве и Вильнюсу. Для двоих — еще и любовь к Петербургу (Милош относится к этому городу примерно так же, как и Мицкевич, то есть с опаской).

Повлияла ли эта дружба на вашу поэзию?

Конечно, повлияла. У меня много того, что называется интертекстуальными связями с Бродским (равно как и с Милошем), хотя, надеюсь, это не подражание, а диалог. Строго говоря, подражание возможно только тогда, когда поэты пишут на одном языке: смена языка влечет за собой перестраивание всей поэтической системы, даже при заимствованиях или прямом переводе (хороший тому пример — Жуковский). Может быть, еще важнее воздействие "жизненного текста" Бродского и Милоша — то есть я многому у них научился в смысле взглядов на жизнь, да и в поведенческом плане.

Поэт в иноязычной среде — это идеальная ситуация, как считают некоторые, или наоборот — мучительная?

Пребывание в иноязычной среде — ситуация не то чтобы мучительная, но трудная. Однако еще труднее, по-моему, пребывание только в собственной среде, когда свой язык не с чем сопоставлять и невозможно на него взглянуть снаружи. Правда, абсолютно одноязычная "своя" среда вряд ли возможна. Опыт показывает, что эмиграция часто стимулирует поэта, независимо от его самочувствия в чужих краях. За примерами недалеко ходить, особенно в Восточной Европе: Мицкевич, Норвид, Цветаева, Ходасевич. Впрочем, известны и противоположные примеры — общей формулы тут нет.

Идею о самоценности и саморазвитии языка Бродский сформулировал еще в 1963 году. Где, по-вашему, истоки этой идеи?

Идея эта в шестидесятые годы, в общем, носилась в воздухе. Хотя Бродский с иронией относился к структурно- семиотическим увлечениям тогдашней интеллигенции, его мысли о языке, о "диктовке языка" часто сходны с положениями тартуско-московской, да и французской структуралистской школы. Впрочем, ирония Бродского здесь была умеренной, скорее касалась личностей (и амбиций) некоторых семиотиков, чем сути дела. Он уважал Вячеслава Всеволодовича Иванова, испытывал некоторый пиетет перед Романом Осиповичем Якобсоном — правда, недооценивал Юрия Михайловича Лотмана, но при личном знакомстве это прошло. К своему пониманию языка Бродский мог прийти самостоятельно, однако его "лингвоцентризм" — вплоть до полемических крайностей — в целом очень характерен для атмосферы той эпохи.

Кто у кого в плену: язык у поэта или поэт у языка?

Не думаю, что слово "плен" здесь адекватно. Язык ведет поэта, поэт очищает и сгущает язык, возводит его в квадрат (и даже в более высокие степени).

Как понимал Бродский отношения между наукой, религией и искусством?

Полагаю, искусство для Бродского в каком-то смысле было шире науки и религии, логически предшествовало им и заключало их в себе.

Бродский никогда не отказывался от идеи божественного, от идеи Бога. Почему многие отказываются считать его христианским поэтом?

Отношения Бродского с Богом были сложными. Как- то я процитировал ему упомянутого ранее Честертона. Тот говорил, что примет кальвинизм и его догму о предопределении, когда увидит кальвиниста, считающего себя предопределенным не к спасению, а к гибели. "Так вот, ты и есть этот кальвинист", — сказал я. Он не стал меня опровергать. В общем, Бродский всю жизнь колебался между верой и неверием (как многие в наши времена). Его нельзя назвать христианином в строгом, то есть церковном смысле слова — кажется, он даже не был крещен, хотя этот вопрос я с ним никогда не обсуждал. Но бывают люди, которые не посещают храм, не исполняют ритуалы и даже называют себя атеистами, однако оказываются ближе к христианскому духу, чем иной церковный деятель. Таким был, например, Андрей Дмитриевич Сахаров (которого Бродский весьма уважал). Некоторые стихи Бродского, прежде всего "Сретенье", да и "Натюрморт", с редкой глубиной и проникновенностью выражают именно христианский взгляд на мир. Случается и другое, но этих стихов вполне достаточно, чтобы назвать его христианским поэтом — более христианским, чем, скажем, Рильке. Думаю, в этом имени ему отказывают прежде всего те, кого нынче зовут "шибко православными" — то есть люди, как правило, недавно пришедшие к Церкви, склонные к нетерпимости, формализму, поминанию Бога всуе (этот тип встречается и в других ветвях христианства, но, по-моему, как-то реже). У Бродского "шибко православные" и им подобные вызывали сильную аллергию. Здесь я с ним вполне солидарен.

34
{"b":"191639","o":1}