ЛитМир - Электронная Библиотека
A
A

Она взяла сухой ручкой Фросю:

— Уж я так боялась, так боялась за твою красавицу, что у меня как домой пришла — сразу же ноженьки отнялися…

Разговор утомил бабку Агату, она разволновалась и стала покашливать сухеньким, легким кашлем, который очень не понравился Фросе. Бабка полежала-полежала, усмехаясь собственной слабости и улыбкой этой принося извинения Фросе за то, что не может вымолвить слова. Потом, чуть набравшись сил, попросила:

— Доченька! За-ради бога живого сходи ты к отцу Георгию. Он чуть пониже тебя живет, на другой улице — но по сорочьей дороге тут два шага всего будет — сходи, прошу тебя. Поклонись ему в ножки, пущай придет ко мне… Исповедаться охота. Сказано: «Не ведаем ни дня, ни часа, егда предстанем перед господом…» Сама бы сходила, да, видишь, обезножела я совсем!..

Фрося обещала выполнить просьбу бабки Агаты, и той словно легче стало. Она вдруг приподнялась немного, присела в своем великомученическом ложе, закрестила Фросю:

— Иди, иди доченька! Негоже ребенка одного оставлять, да не забудь к отцу-то Георгию наведаться…

И Фрося наведалась к отцу Георгию.

Вернее, он сам пересек дорогу ей, когда Фрося возвращалась в город. Узнав его, Фрося сложила в кармане кукиш, чтобы эта встреча не причинила ей какой-нибудь неприятности, и окликнула священника, который уже отважился пройтись по улице в бостоновой рясе и в черной шляпе, понемногу обвыкая не обращать внимания на откровенно насмешливые и презрительно косые взгляды, какими многие провожали его потяжелевшую фигуру, в священническом одеянии, так странно выглядевшую среди гражданского платья прочих людей.

— Что вам угодно? — спросил отец Георгий, которому не хотелось разговаривать с верующими на улице и в голосе которого Фрося не услышала той бархатной мягкости, ласкающей слух, что умиляла паству отца Георгия в церкви.

— Батюшка! — сказала Фрося. — Очень уж бабенька Агата плоха! Просит вас прийти к ней, исповедать. Видно, конец ей выходит, что ли, — прямо краше в гроб кладут…

Отец Георгий нахмурился.

— Больно далеко! — проворчал он. — Я и сам не мальчик, бегать-то. Туда и автобус-то не ходит… Да и — над этим подумать надо! — один я, раб божий, на весь город. И швец, и жнец, и в дуду игрец! Не разорваться же мне на части. Не знаю, не могу обещать! Подумаю. Надо как-то время выгадать!

— Батюшка! Может, она после этого и подымется. Очень ждет!

— Не могу обещать! Не могу! — сказал отец Георгий, слегка задыхаясь, так как и сам разволновался от этого разговора. Бабка Агата? Та святоша, что исповедывается каждую неделю, докучая своими пресными грехами исповедующему, у которого невольно пробуждается мысль о том, что грехи бабке Агате можно было бы простить за одну исповедь на всю жизнь, — как жаль, что нет в православии такой рациональной вещи, как индульгенции католической церкви!

Совершенно растерянная Фрося, не ожидавшая отказа, — ведь бабка Агата отдала последние свои сбережения на облачение вот этому самому попу! — пролепетала еще раз, в надежде, что отец Георгий согласится:

— Так ждет, ну, так ждет… ну, как Иисуса Христа!

— Не богохульствуйте! — строго сказал отец Георгий и добавил: — Подумаю. Подумаю… Извините, спешу…

Фрося отступила в сторону, наступила кому-то на ногу, но даже не обратила внимания на это. Кто-то зашипел от боли, но, однако, не обиделся, так как боженька не должен обижаться, а это был именно боженька, очень хотевший помочь Фросе и особенно бабке Агате. Поправив сбившийся на макушку свой нимб, на городских улицах сильно потерявший свой иконный блеск, боженька окликнул отца Георгия: «Послушай, сын мой! Не совершаешь ли ты грех равнодушия к ближнему своему?»)

— Подумаю! Подумаю! — повторил отец Георгий и быстро пошел прочь. Он даже и не услышал боженьку, так как попы слышат его не чаще, чем простые смертные. А иметь дело со стариками и со старухами ему надоело и в церкви — в конце концов есть же Конституция, охраняющая его права, есть же какой-то предел эксплуатации человека человеком. Отец Георгий хорошо знал эти слова. Он очень правильно и часто выговаривал их в последние пятнадцать лет, подписывая денежные документы.

«Эй! Постой!» — закричал боженька, вознамерившись ухватить попа за развевающуюся от быстрого хода рясу и оттаскать тут же, на месте отказа от доброго дела, чтобы не оставлять этого до Страшного суда, сроков которого боженька и сам-то не знал. «Боже милостивый! — сказал ему озабоченно Петр-ключарь, выглянув с неба в просвет между облаками. — Да что ты, спятил, что ли, совсем! Ведь он не слышит тебя, а раз не слышит — то и не виноват!» — «Но ведь эту отроковицу-то он слышал! — по близорукости приняв Фросю за девушку, сказал боженька. — Но ведь ей-то он отказал! А бабке Агате-то он отказал в слове утешения, в исповеди…» — «Их много, святой боже, а ты один — ну как ты можешь во все влезть! Постыдился бы хоть сына своего! Ему и второе пришествие предсказано, по закону божьему, а ведь не идет же… не идет — и крышка! Ну их, боже, кто их разберет…» — «Дак нельзя же без воздаяния оставить это дело. А ну как бабка Агата без покаяния умрет?» — «Нельзя? Одним больше, одним меньше! Сколько их без воздаяния-то остается! Поинтересовался бы ты этим делом, так увидел бы…»

Боженька, сконфузившись, и оглядевшись вокруг — не заметил ли кто этой перепалки? — воспарил ввысь и исчез на небеси.

5

Непостижим уход человека из жизни.

Рассудок, как и полагается ему, рассуждает: был у Даши брат, его взяли в армию, так как каждый гражданин несет почетную обязанность защиты социалистического отечества, началась война, и он — на деле выполняя веления Конституции! — стал воевать, как и миллионы уже находившихся на военной службе и призванных в первые же дни войны, он выполнял поручения — не поручения, а приказы! — своих начальников, ушел в разведку… и не вернулся, будучи ранен. Гитлеровцы могли взять его в плен. Гитлеровцы могли его убить на месте. Но им нужны были «языки», а поэтому — не из человеколюбия! — они его не убили. Когда исчезла в нем необходимость, его отправили в лагерь. Но он мог в лагере принять участие в тайной и жестокой борьбе против гитлеровцев, и Даша была в этом уверена, как и в том, что у нее был брат. И здесь могло быть два исхода — его убили в лагере или отправили в лагерь уничтожения. Если его не убили, он мог бежать. Если его не поймали, он мог скрываться у тех, кто ненавидел фашизм так, как ненавидел его брат, или воевать против фашистов, в любой из стран, куда ступила их тяжелая стопа. И опять сначала — он мог остаться в живых в самых тяжких обстоятельствах, но мог быть и убит там, где никто не знал его имени, где, может быть, его могли называть просто брат, или другарь, или амиго, или ро́ссо…

И когда Даша в своих рассуждениях доходила до этого места, слезы лились у нее из глаз, она переставала что-либо соображать, и она отказывалась верить своим собственным рассуждениям, таким логическим. Можно знать — ранен. Можно знать — убит. Можно знать — расстрелян. Можно знать — сожжен, распят, удушен, разорван на клочья. Но знание это ничего не прибавляет к постижению этого: он был, но его уже нет! Как нет! Почему? Ведь мы же есть! Позже человек привыкнет, просто привыкнет, что брата нет, но не смирится с этим и все-таки не поймет, что это значит: нет! А где же он? Ведь тот клочок земли, где зарыт мертвый человек, вовсе не содержит в себе брата, он содержит в себе только его труп! Ужасное слово!

Даша хотела верить Ивану Николаевичу и собиралась ждать брата, как хотел его ждать Дементьев. Но документы брата, находившиеся у Даши, были слишком красноречивы. Надо было привыкать к мысли, что у Даши во всем мире не оставалось ни одного близкого человека. Правда, лейтенант Федя хотел стать для Даши близким. Он в ней души не чаял и тоже, как Иван Николаевич, говорил, что надо ждать. Однако в его голосе слышалась не вера и не упрямство, а только желание утешить, смягчить боль, отвлечь от горестных мыслей.

107
{"b":"196382","o":1}