ЛитМир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Глава 4

Беда над Володей. Смерть Рёвера. Буря на море. Несчастье с Мусей. Кобылянский. Революционные веяния

Пришла беда. В ярости стыда и негодования, поймав Володю на воровстве у кого-то из пансионеров, Александр Егорович творит нещадную расправу над сыном – даже Лёре он не открывает дверь, в которую она стучится.

– Воришка! – кричит взбешенный отец, полосуя ремнем сына, а тот крик и вой под ударами превращает в обвинение:

– Я не воришка, я – вор! – вопит он, задыхаясь, в лицо отцу. И мы, слыша, в слезах, ликуем от восхищения…

А Лёре все-таки открыл дверь Александр Егорович!

Папы не было – он ездил по городам Италии. Маме старались помочь советом наши новые друзья: каждый по-своему – Герб жестикулируя и крича, Курочка застенчиво улыбаясь, Александра Ивановна с доброй, но твердой горечью, даже гордец Тигр, все стояли за то, чтобы нас разъединить с Володей. Лёра пожимала плечами над такой крутой мерой (вызовет обратное), предлагала присмотр. Дни томительно шли.

Пробегая вниз после завтрака одна, Муся увидала в приоткрытую дверь Рёвера – голую ступню, далеко высунувшуюся из-под одеяла, – кровать кончалась у самой двери комнатки. Что-то заставило Мусю остановиться. Или она задела ногу с разбегу нечаянно? Ступня была холодна. С диким криком бежала Муся вниз по лестнице. Не зовя людей, а – от смерти, в первый раз встреченной. Тишина Рёвера гналась за ней. День сверкал. Моника стучала ножами. Мусин крик разрезал дом, день – пополам.

Смерть Рёвера потрясла всех. Так скоро даже д-р Манджини не ждал ее. На похороны пошли все. Многолюдное шествие за катафалком, цветы, ветки кипарисов и пальм. Медленный подъем в гору, расспросы, кого везут, качанье головами о возрасте умершего – это, конечно, было самое большое торжество в жизни больного бедняка иноземца. Но его-то ему и не суждено было увидать и услышать. Важно, сурово, впервые без улыбки, плыл он, окруженный толпой, к своему последнему жилищу, и старики – мать и отец – не шли за ним. В этот горчайший в их жизни час они, может быть, говорили о том, что весна, море принесут их сыну здоровье, он все слал им цветные открытки с лазурью и зеленью, с пеной волн у скал, с Торре-Грапалло и Аллеа-дель-Пальма, с майской «битвой цветов». Быть может, и ландшафт Сант-Иларио (гора, по которой подымалось погребальное шествие) попал им в руки, но они не узнают, что за этими высокими кипарисами, за низкой оградой каменной, высоко над морем Италии лег их единственный сын…

День был полон какого-то особого великолепия. Море внизу лежало тихое, плавясь в серебре солнечного столба. Эмаль неба напоминала помпейские фрески. Кипарисы не были темны, как вечером, – резьба их сказочной гущины поражала ярко-зеленым цветом. Щебет птиц висел за рощей, рассыпанный по кустам и могилам.

Где еще есть такой край! Как его имя? “Kannst du das Land, wo die Zitronen blühen?”[19] Гётевская строка лишь вопрошала об этом крае – ей отвечал молчаливый Рёвер. Его ответ остался записан в альбомы девушек и детей: земной рай, волшебное цветущее видение: “Es kann ja nur die Riviera sein…[20]

Комья земли падали о гроб, спущенный в яму. «Помнишь, – сказала мне Муся, – как и я, взглянувшая на небо, – и мы, задыхаясь слезами, обе в один голос: – Die Seele fliegt!..»[21] Над синей, безоблачной бездной так бледно, что скорее угадывалось, реяло перышко белизны…

Зима кончалась. Мама вела переписку с Тетей, прося ее приехать весной и свезти нас в пансион в Лозанну, где мы бы могли учиться и продолжать французский язык. Слово «Лозанна» нам нравилось: оно звало куда-то, и было совсем неизвестно, чем оно станет нам. Приезд сюда Тети мы осознавали как нелепый, даже немыслимый (Она – и Тигр! Она – и Кошечка! И Герб! Она – и Александр Егорович!), но, по-своему радуясь событию ее приезда, мы тайком рассказывали о ней Володе, хвалили ее щедрость, обещали ему от нее и денег, и шоколаду, и чапелетти.

– А она драться не будет? – деловито осведомлялся Володя. – Говоришь, строгая?

Как мы и ждали, запрет видеться с мальчиками не стал явью – как-то не получалось. В саду, на скалах мы не могли их не видеть. Ходить за нами следом? Кому? Нас только чаще звали домой, дольше держали дома после завтрака и обеда, и мама уговорилась с Александрой Ивановной о занятиях с нами русским, чтобы не пропадала зима.

Вечер. На море шторм. Такой грохот и рев, что даже с Володей я не пошла бы сейчас к морю. Но мама вышла в сад, я иду за ней, жмусь к ней, и мне только немного страшно. Луна в тучах прыгает как оловянный шар. Ветер рвет мамино платье, как платье той женщины на картине Бёклина, оно закручивается вокруг ног. Ветер и меня закручивает в мамино платье.

– Тебе не холодно, Ася? Застегни пальто!

Мне весело. В Италии – и так холодно! Точно море летит на нас – воздушное! Я наклоняю голову, чтобы дышать. Внезапно сбоку от дорожки, по которой мы идем к железнодорожному мостику, выходит из темноты меж апельсиновых деревьев Кобылянский. На круглой застежке его плаща – отсвет луны. Широкополая – мама зовет ее «разбойничья» – шляпа, черная, как и плащ, делает его похожим на какого-то человека из книги. Плащ пляшет в ветре, шумный, как ветер, то взмахивается, как крыло, раздувается, как парус, то льнет и запахивает нас с мамой. Мы идем теперь втроем, как одно. Это так чудесно мне, так весело! Мы идем на Маленькую Марину. Тяжелая резная железная дверь скрипит на петлях – и мы вступаем в заколдованный мир: море ревет, и холод тут не такой, как за дверью, – еще больше! и мокрый потому, что волны за перилами, взлетая, рассыпаются пеной, и все летит на нас! Дождь идет – снизу! Что-то кричит, должно быть, Тигр, наклоняя лицо, заграждая рукою рот, но я ничего не слышу. Может, мама услышала? Крик его доносится к нам, как шепот. Мне трудно смотреть на них вверх. Я прыгаю на месте и кричу в ветер, в волны изо всех сил. И все-таки мы все – немые! Агавы и кактусы (обычно они, как слоны, неподвижны) – рвутся из земли. Но она держит. Борясь с бурей, с пеной, с плащом, мы подходим к перилам. Только на миг… Оглушенные водным грохотом, мы отскакиваем в ту минуту, когда волна, взлетев, обдает нас соленым вихрем, успев все трое все-таки увидеть бурю на море! Серебряные, черные, оловянные, скачущие хляби, а по ним, их сминая, крутя, низвергая, летит уже, вставая на дыбы, волна. Под пляшущим шаром луны его кидают друг в друга тучи! И это – вперед, бесконечно…

Мы идем назад еще теснее, чем шли, вид водяного хаоса нас испугал и сблизил, но когда море позади, я смелею, бегу впереди мамы и Тигра, хлеща воздух подхваченной веткой, крича: «Ма-ру-ся! Во-ло-дя!» (Вову, знаю, его Фрамша не пустит сейчас из дома.) Но мама и Тигр идут медленно, до меня долетает звук голосов, теперь они слышат друг друга. Глухое туманное счастье купает меня в этой буре. А если бы Тигр был наш отец вместо папы? – чувствую я вдруг всем существом. Я люблю папу, конечно, но маму, Мусю и Тигра – больше всех на свете…

Я обертываюсь. Как они далеко! Почему они идут так медленно? Я хочу повернуть к ним назад, но у дома, впереди меня, слышны крики, и кто-то пробежал с фонарем. Не видя кто, только чуя что-то случившееся, я оборачиваюсь к маме назад, рвусь бежать от нее к дому, но теперь они идут быстро. Мама увидала, что люди и что я ей машу… Мама почти бежит. Тигр рядом с ней, он что-то говорит ей. Мама не слушает.

«Маруся… Муся… Володя…» – слышим мы у дома голоса. Запыхавшись, подбегаем. Опережая нас, спешит доктор Манджини.

– Где? Наверху?

– Нет, нет, во втором! Бежала-то она сверху…

Кто сказал нам? Как мы узнали? Не помню. Маруся, на бегу за Володей, на повороте крутой лестницы, там, где нет перил, упала вниз.

У нее разбита о камень голова! Я реву и бегу за мамой. Муся лежит в чьей-то комнате на кровати – без сознания… и Манджини осматривает рану. Меня уводят. Мама бледна, рот закушен, она ничего не говорит. Стоит рядом с Манджини, держит Мусину голову, он промывает и перевязывает ее.

вернуться

19

«Знаешь ли ты край, где цветут лимоны?» (нем.)

вернуться

20

«Это может быть только Ривьера…» (нем.)

вернуться

21

«Душа летит!» (нем.)

30
{"b":"199008","o":1}