ЛитМир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Я обычно колеса на «мерседесе» не менял. Потому что у меня была специальная всесезонная резина. В январе 1982 года Москву так плотно завалило снегом, что пришлось мне колеса все-таки поменять. Я поехал на знаменитую седьмую станцию в конце проспекта Мира. Станция обслуживала дипкорпус и всю московскую элиту, гордо разъезжающую на иномарках, и была, разумеется, полна гэбэшниками, как червивый гриб – червями.

Избалованных механиков этой станции регулярно консультировали немецкие специалисты. Они были мастерами своего дела и драли со своих клиентов деньги не по-штутгартски. Мне повезло. Я дружил с Пашей Ивановым, который работал на этой блатной станции кладовщиком. Судьба Паши была трагична. Его возлюбленная насмерть задавила человека, Паша взял вину на себя, сказал, что это он был за рулем. Его осудили. Паша долго сидел в тюрьме, а когда вернулся в жизнь, подруги его и след простыл. Кроме Паши я знал нескольких работавших на станции этнических немцев. Это были хорошие надежные люди. Уже несколько лет они ожидали от советских властей разрешения на выезд в ФРГ. Мы прекрасно понимали друг друга – и с Пашей, и с немцами; мой «мерседес» всегда был на ходу, поездки на станцию были для меня приятным развлечением.

Приехал на станцию, сразу вспомнил Володю Высоцкого, которого тут часто встречал раньше, подтянутого, крепкого, в джинсах в обтяжку, в сапожках на каблучках, в короткой кожаной куртке. Несмотря на малый рост, Высоцкий всегда выделялся в толпе. Вокруг него всегда стояли поклонники-механики, известные станционные шакалы-вымогатели. Я всегда жалел Володю, потому что его на станции беззастенчиво «раздевали». Володина гордость, светло-зеленый «мерс», купленный Мариной, сиротливо стоял рядом с владельцем, который вечно бил его о другие машины или различные препятствия, коварно поджидающие автолюбителя на нелегких московских улицах.

Для того, чтобы поменять колеса, мне не надо было беспокоить моих друзей. Я отдал машину первому попавшемуся работнику станции, а сам пошел поболтать с Пашей. Через полчаса я получил свою машину, оснащенную тяжеленными зимними колесами, и рванул в сторону проспекта Мира. С неба падали неправдоподобно большие снежинки, как в сцене дуэли Евгения Онегина в Большом театре, я слегка задумался, залюбовавшись метелью, проскочил поворот и оказался у эстакады. Вывернул на Рижскую над железнодорожным полотном, крепко газанул и вдруг полетел…

Как в американских мультфильмах. Герой летит высоко-высоко над землей, смотрит в пространство круглыми глупыми глазами и не понимает, что происходит. Лечу я, лечу и вижу метрах в пятидесяти от меня в вышине царственно проплывающий неопознанный летающий объект, почему-то до боли мне знакомый. Потом другой. Не сразу догадываюсь, что это мои колеса выходят на околоземную орбиту. Шок был настолько силен, что я и сейчас не могу с уверенностью сказать, сделала ли моя машина в воздухе сальто. Летел я высоко и, как мне тогда казалось, очень долго. Приземлился я, к счастью, довольно мягко и сразу на все четыре точки. Пощупал себя – вроде живой. Вылез. Поглядел на мой мерс. Машина стояла на четырех дисках, колес не было. Ко мне стали подходить свидетели моего полета.

– Жив? Ну ты и летел, мать твою! Космонавт!

Народ смеялся. И я тоже засмеялся. Все живы, никого не задел, даже «мерс» вроде не поврежден. Мне помогли найти разлетевшиеся в разные стороны колеса. Два колеса валялись на встречной полосе, одно – на железнодорожном полотне, последнее – недалеко от меня. Я позвонил из ближайшего автомата Паше и попросил срочно подъехать. Через двадцать минут Паша был на месте, разогнал зевак, поглядел на колеса и диски. Потом побледнел, посмотрел на меня укоризненно и сказал: «Дрюня, у тебя ж все шпильки подпилены! Что, будем ментов вызывать?»

– Нет, они еще мне остальное допилят, нас пристрелят и скажут, что так и было!

«Шпильками» автомобилисты называют крепежные болты на колесах. Паша вызвал подмогу. Мы погрузили машину на платформу и пошли обмывать мое чудесное спасение.

Кадавр

Славу неодолимо тянуло говорить о жестокостях. Помню, говорили мы о Гоголе. Слава и тут не удержался.

– Андрей, а как Вы думаете, в Тарасе Бульбе, там где мучили Остапа, помните, там кости хрустели, уже вроде все ему переломали, и Гоголь вдруг пишет: «…а потом начались такие ужасные пытки, что панночки опустили глаза». Как Вы думаете, что же ему там такое делали?

Ответить мне было нечего. Пытки меня не интересовали.

Вспоминаю наши долгие ночные разговоры с Рихтером. Часто мне казалось, что со мной беседует не Святослав Теофилович Рихтер, а Свидригайлов, герцог Бланжи или сам граф Дракула.

Сидим мы друг против друга в креслах в его квартире на Бронной. За окнами – московская беспокойная ночь. У Рихтера – тишина. Темно, Слава не любил свет. Рихтер шепчет, и я не знаю – говорит он со мной или проговаривает сам для себя, то, к чему его влечет неодолимая сила…

– Андрей, а Вы могли бы убить? Мне кажется, могли бы! Я бы так хотел мочь убивать, ох, как мне тяжело, что я могу убивать только мух, а Вы, Вы можете, в Вас это есть. Мочь убивать – какое это блаженство!

– Слава, что за чепуха, я зарезал свинью, да. На Кавказе. Поехали на пикник. Затащили живую свинью в багажник, заехали в горы. Двое из компании резать отказались. Один знакомый армянин держал свинью, а я откромсал ей башку. Да, она нас с ног до головы… Отмылись. Шашлык приготовили. Вот мое убийство.

– Как? Ножом по горлу пилили?

– Ну да, а что было делать?

– Ах, как это должно быть заманчиво!

Хорошо, что Рихтер только мух убивал. Или не только мух? Главное-то его оружие – не нож, не топор, а рояль. Музыка.

Однажды я разговаривал о Рихтере с одним знаменитым венским музыкантом, светлым, разумным человеком, родившимся еще в 19 веке. Он сказал мне следующее: «Прошу Вас, Андрей, не обижайтесь, но не только ваш Рихтер, почти все другие музыканты из СССР – кадавры. То, что они делают с музыкой, нам дорого обойдется, так как кадавр обладает неистребимой силой, упорством, нечеловеческой выносливостью, хитростью и непременным желанием мирового господства – и все это при мертвом содержании, но совершенной форме. Это убивает музыку».

И действительно, каждая нота Шопена или Моцарта в исполнении Рихтера – это мертвая нота, яд, убивающий душу музыки и души слушателей. Концерт Грига. Какая музыка! А в исполнении Рихтера – это вообще не музыка, а толкание ядра! Первый концерт Чайковского. Какой-то жук катит и катит бессмысленные катушки и бьет, бьет, бьет по роялю на форте, добросовестно читая нотный текст, как тупой фельдфебель приказ. Вместо лирики Петра Ильича – тупое толкание бессмысленного набора нот. Искрометную сонату Гайдна ми бемоль мажор, полную юмора, света и легкости, Рихтер играет так, что кажется – это жуткий гоголевский мертвец швыряет на мрачном кладбище в разные стороны тяжелые каменные надгробия. При этом все исполняется с фанатической убежденностью и бешеным напором, ломающим публике кости

В некоторых, редчайших, случаях внутренняя мертвенность музыканта подходила к музыкальной задаче композитора. Интересно было наблюдать, как раззадоривался в этом резонансном случае музыкальный «майстер тод». С какой мрачной яростью крушил он в своей игре все живое и превращал душистый, веселый, переливающийся влажными соцветьями, радостно звучащий мир в гнилую кладбищенскую мертвечину, в самого себя…

Три-четыре месяца подряд мог просидеть Рихтер в наглухо затемненных шторами комнатах. Это происходило, когда его же собственная нежить начинала его одолевать. Рихтера терзало какое-то ноющее отвращение к миру, к самому себе. Стоило лучику солнца случайно проникнуть в плотно зашторенную комнату, как его лицо искажалось яростной, болезненной гримасой и он издавал стон или животное рычание. Он рычал и стонал, не как человек! Мне казалось, что у него вырастали клыки и огромные когти.

Иногда он вертел головой и выл: «Ууу-ааа-ууу».

42
{"b":"200265","o":1}