ЛитМир - Электронная Библиотека
A
A

— Bobagem! — (Что должно было означать «чушь» в переводе с португальского.) — И в-пятых, — Куят поднял свои большие ладони, словно заклиная меня, — и в-нятых, дружище, ты не можешь оставить Роксану одну в эту ми-ну-ту…

Валентин посмотрел на меня в упор своими мужицкими глазками, его нос, мягко освещенный отсветами, проникавшими сквозь рентгеновский снимок Европы в масштабе 1: 2 750 000, казался еще более распухшим.

— Нет, я не могу взять тебя на войну, на войну в Испанию. Останешься, значит, здесь, в… Где ты живешь?

— В данный момент в Понтрезине, — с явным облегчением ответил за меня Куят.

— Останешься, значит, в Понтрезине, Требла.

И в Понтрезине идет война, Валентин. (Этих слов я вслух не произнес.)

Стоячий воротничок деда, который мы раньше расстегнули, держался теперь на одной запонке на затылке; концы воротничка горизонтально лежали на плечах. В янтарных бликах столика (разложенная на нем карта Европы слегка приглушала их) воротничок напоминал украшение бога в азиатском храме. Собираясь покинуть сейчас башню, свое одинокое убежище, Куят буквально обрушил на нас поток прощальных слов; на секунду я с опаской подумал даже, что это его лебединая песня или, вернее, лебединое курлыканье. «Эфедринизированный» или «шокированный», я не очень-то прислушивался к его бормотанью, но в конце концов сказал:

— Пора спать, дед.

— Нет, вы еще побудьте здесь, наверху, в моем горном гнезде, а я спущусь вниз… Оставьтеоставьте. Я опять достаточно крепко держусь на ногах… Я спущусь на лифте-лилипуте и велю Владетельной принцессе разбудить твою Роксану… — Внезапно его левая рука повисла в пустоте.

Раньше он уже пристегнул свой стоячий воротничок, завязал репсовый галстук, подкрутил усы а ля Гинденбург. И прошел по ярко-зеленому майсурскому ковру к освещенной лампой пустоте, где незадолго до полуночи стоял огромный французский бильярд. Повинуясь многолетней привычке, он, несомненно, хотел опереться на него, и тут рука его внезапно повисла в воздухе. Впрочем, я так и не успел подскочить и поддержать деда, он сам справился с неожиданным затруднением.

А нам надо было дожидаться еще одного телефонного звонка.

— Да, вспомнил, — сказал Валентин, — я должен был встретиться с тобой у путевого сторожа Пюнкёшди в Оденбурге, да, там… В Праге я сказал чудакам из австрийского ЦК в эмиграции… Именно сейчас, когда все уже на последнем издыхании, мы-ы обязаны немедля организовать решающую встречу с революционными «соци» там, за кордоном. Но в Шопрон-Оденбурге я почуял, что на мой след напали ищейки Хорти, и тут же смылся. Через пять недель они меня все равно замели в Эйзенштадте. И знаешь кто? Ищейки вновь испеченного венского статс-секретаря по вопросам государственной безопасности Кальтенбруннера.

— Ты с ним знаком? — быстро спросил я.

— Видишь ли, этот тин, черт бы его побрал, родом из моих родных мест, из Инфиртеля. Может быть, потому они и решили оказать мне честь — представить ему лично… на замордованной площади… Я хочу сказать, на Морцинплац.

В эту минуту леска на удочке, которой я хотел выудить из полыньи вопрос, натянулась.

— Морцинплац, «Метрополь»!.. Скажи, Валентин, не сталкивался ли ты случайно с агентом тайной полиции по фамилии Лаймгрубер?

— Нет. Но насколько мне известно, он у них в эсэс важная птица.

Был ли это тот самый неуловимый вопрос, который, подобно рыбе, плавал под коркой льда в моем мозгу? Неужели я его наконец выудил?

Мы стояли как раз на том месте, где еще совсем недавно находился французский бильярд. И ждали, когда наконец затрещит внутренний или, точнее, внутрикрепостной телефон. «Что было бы, если бы Валентина допрашивал Лаймгрубер?..» — Я не додумал свою мысль до конца и неожиданно спросил:

— Они тебя пытали?

— Лично меня нет, — ответил Валентин.

В котельной «Метрополя» они, по его словам, «только легонько подшибли» ему переносицу, но не сломали — на сей раз Валентин засопел демонстративно. Да, черт возьми, другим узникам пришлось куда хуже. Самое чудное заключалось в том, что после удара по носу его физиономия приобрела, как говорят, некоторое сходство с физиономией фюрера. Не очень-то, конечно, приятно! Но, возможно, как раз этому обстоятельству он обязан тем, что больше его не били ни в «Метрополе», ни в Россауэрской казарме, ни по пути в Дахау.

— Трудно представить себе, что они вытворяли в вагонах с красными жидами… Да, черт возьми!

И тут я ухватил…

Ухватил вопрос, походивший на огромную призрачную рыбу.

Наконец-то я, горе-рыбак, выудил из полыньи эту рыбину, и она оказалась глубоководным чудищем, которое жутко билось и меняло окраску, становясь все более отвратительным. Думая обо всем этом, я сказал:

— Когда-то я дружил с одним врачом из Граца, с врачом, лечившим бедняков. Он, правда, был только так называемым «полуевреем»… Но зато красным… И он погиб… Его прикончили по пути в Дахау или сразу же после прибытия туда. Наверно, без особого шума. Так вот, не пересекся ли случайно тернистый путь этого человека с твоим путем, Валентин? Ему был сорок один год, его лицо чем-то напоминало лица на портретах Эль Греко, а звали его доктор Максимилиан Гропшейд.

— Макс… Гропшейд? — В глазах Валентина, бывшего подмастерья кузнеца в Вассербурге, глазах мужика и рыцаря одновременно, впервые появилось выражение страха и удивления; и как ни странно, мне показалось, что на его губах промелькнуло нечто похожее на чуть заметную смущенную ухмылку. — Это был твой друг, Требла?

— Да, и, насколько я понимаю, самый близкий.

Валентин нечаянно толкнул бильярдную лампу, освещавшую теперь пустоту. Лампа закачалась как маятник, и свет ее заскользил по нашим лицам — то по его лицу, то по моему. Испуганные блестящие глаза Валентина, избегавшие моего взгляда, были устремлены на мой лоб.

В последний раз в эту тяжелую июньскую ночь — ведь все время дул фён — я стоял на галерее Луциенбургской каменной башни и вдыхал живительно сладкий липовый дух, который поднимался откуда-то из глубины; Валентин стоял рядом со мной, прислонившись к балюстраде, тянувшейся между старинными крепостными зубцами; я опасался густой пыльцы высоких цветущих трав, которую доносило сюда прерывистое дыхание фёна, и, чтобы быть во всеоружии, только что принял еще одну таблетку эфедрина (быть может, я хотел быть здоровым в предвидении последней Луциенбургской ночной истории, которую мне еще предстояло узнать). Невольно прислушиваясь, не зазвонит ли в башне телефон — он мог затрещать каждую минуту, — я, почти не отрываясь, глядел вдаль в направлении Заднего Рейна, где возвышался медный купол замка Ридберг, порывы фёна словно бы приблизили его к нам; блестевший при свете луны купол казался ненастоящим, цветом напоминал языки пламени, изображаемые на церковных фресках. В голове у меня пульсировала кровь (Валентин уже больше не смотрел на мой лоб), пульс был ровный, но слишком частый. Я сам поставил «диагноз» — лишняя таблетка эфедрина. Тифенбруккер спросил меня, не узнал ли я о судьбе Гропшейда от Куята. Я ответил отрицательно, весть эту я получил не через деда — они вообще навряд ли были знакомы, — а через Галлен, от главного редактора восточношвейцарской рабочей газеты, в которой доктор Гропшейд время от времени публиковал свои статьи по медицине. Эго хорошо. Что хорошо? Хорошо, что лифт-лилипут уже спустил вниз Куята; после того как у дедушки случился сердечный приступ, он, Валентин, не рискнул бы в его присутствии… Одним словом, я должен понять. И тут Валентин приступил к своему рассказу, речь его сразу же запестрела диалектизмами (думаю, родной говор служил Тифенбруккеру своего рода защитой каждый раз, когда его повествование подступало к зоне ужаса).

ПОСЛЕДНЯЯ НОЧНАЯ ИСТОРИЯ, РАССКАЗАННАЯ В ЛУЦИЕНБУРГЕ

Вена, 20 мая 1938 года, 4 часа утра.

Из темных карцеров «Метрополя», из Россауэрской казармы (именуемой в народе «Лизль»), из «Серого дома» отправляют на Западный вокзал «врагов нации». Мало кто из заключенных догадывается, куда их везут (и никто не знает, удастся ли ему вернуться). Через узкие зарешеченные оконца арестантской машины Валентин бросал быстрые взгляды на пустынный в этот предрассветный час Опернринг, на деревья в майской зелени, на улицу Мариахильфер; стало быть, их везли на Западный вокзал. «Тот майский вальс опять звучал и сердца два навек связал» — эта дурацкая слащавая строчка неизвестно почему привязалась к Валентину.

88
{"b":"201195","o":1}