ЛитМир - Электронная Библиотека
A
A

Нет, он полностью опорожнял сознание и списывал, накапливая впечатления, но запрещая себе задерживаться на них в течение рабочего дня. Радость анализа он приберегал на потом, на вечера, когда он возвращался в Эколь и, поужинав за общим столом, уходил пройтись или спокойно выпить на пьяцце Навона. Там он сидел, смотрел на скользящий мимо калейдоскоп и разрешал своим мыслям обозревать прочитанное за день.

Вскоре после сделанного им открытия его угостил обедом отец Юлии. Жюльен обрадовался предложению. Бронсен его интересовал, а к тому же стипендия держала его в жесткой финансовой узде, которую не облегчало и содержание, выплачиваемое ему отцом: щедрое по его меркам, но до жалости скудное в противопоставление римским вкусам Жюльена. Потому что в Риме зародился его интерес к искусству, ставший страстью его жизни. Он до последней лиры тратился то на рисунок, то на картину, то на эстамп, и несколько раз он посещал monte di pieta10 заложить часы или кольцо для очередной покупки. Примерно каждые два месяца еще одно письмо отправлялось в Везон, и его отец ворчал, осуждал, морализировал, а потом высылал требуемые деньги как раз вовремя, чтобы выкупить заложенные вещи. Жюльен никогда не испытывал благодарности за эту щедрость, хотя и знал, что следовало бы.

В Риме он к тому же открыл более чувственные наслаждения, к которым внутренняя смятенность делала его особенно восприимчивым. Вереницам любовниц начало было положено именно в Риме, а конец пришел лет через пятнадцать. В отличие от картин он не прилагал никаких усилий удерживать их, едва первое влечение было удовлетворено. Он обнаружил, что способен очаровывать, не скупился на время и деньги, умел слушать, но удержать его не удавалось: он всегда уходил прежде, чем легчайший намек на разочарование или настоящую близость мог испортить удовольствие.

Над этим он задумывался лишь поверхностно. Его родители не были счастливы, и он не хотел испытать такую же печальную безысходность. И не встретил ни одной женщины, способной заставить его изменить решение. Его картины и его работы держали его крепче. По большей части эти интрижки обставлялись изящно. Жюльен усовершенствовал стиль настойчивого ухаживания, любил тратиться на дорогие ужины, подарки, отдых вдвоем — собственно говоря, все это было ему не по карману — для своих избранниц. Более того: он был тщателен в мелочах, всегда замечал туалеты, духи, прически. И это была не просто стратегия; он замечал все это невольно и извлекал величайшее удовольствие из общества красивых женщин.

Но всегда в течение этих мимолетных романов его не оставляло чувство, что он избегает чего-то важного, и в его погонях чувственности было меньше, чем отчаяния. Всякий раз, когда он был очарован, пленен или сражен, он вновь замечал, что что-то в нем отстранялось, отступало с пренебрежением. Он понятия не имел, чего ищет, но всегда знал, что однажды чуть было не нашел это, — что в холмах над Иерусалимом он чуть было не открыл тайну, погребенную так глубоко, что он мог бы прожить всю жизнь, даже не заподозрив о ее существовании. Вот почему Юлия внушала ему боязнь, почти страх.

И он занялся теми, кто не мог стать по-настоящему близок ему или кому не мог стать близок он: объекты повыше и пониже, которых не интересовали ни его работа, ни вкусы. Он неизменно преследовал тех, что были недостижимы, — замужних или видевших в нем только временное развлечение. Как-то раз он провел несколько месяцев с женщиной немного моложе его, работавшей в одном из огромных универмагов, которыми наконец-то обзавелся Рим. Когда он с ней распрощался, то не мог вспомнить ни единого их разговора, ни единой ее фразы. Затем он соблазнил супругу нотариуса лет на десять его старше, тщательно выслушивал ее печали и заботы, не скучал в ее обществе и извлекал странное удовольствие из необходимых хитростей и скрытности, которые оживляли в остальном бессмысленную связь. И не из бесчувственности или жестокости несколько месяцев спустя уже почти забыл ее. Они равно жили моментом, и их момент миновал.

Конечно, он понимал, что отсутствие любви к ним было частью притягательности. Юлия была единственная, пробудившая в нем что-то такое, и от нее он отступил. Но в отличие от всех остальных она оставалась в его мыслях изо дня в день; она ему снилась, и он мог вспомнить каждое услышанное от нее слово. Более того: он воображал, целые разговоры, которых они никогда не вели, и тем не менее он знал, что она сказала бы.

Он обрадовался приезду ее отца в Рим, потому что тот привез известия о Юлии, а также обеспечил прекрасный обед и с сочувствием отнесся к его страсти к картинам и развалинам. Их беседы были увлекательны и отлично гармонировали с римской жизнью, которую выработал для себя Жюльен. Собственно говоря, пребывание в Риме его сгубило. Он отправился туда яркой звездой, предназначенной для блестящей карьеры; а уехал оттуда почти дилетантом, не желающим угомониться, твердо решившим, что тупой труд преподавателя не засосет его душу. Рим раздавил много натур, и в период между 1924 и 1927 годами он завладел и Жюльеном.

Есть и альтернативное объяснение: в течение этого периода его наконец настигли последствия войны. Ими объяснялись его бессонные ночи, отвлечения, отказ от того, чего от него ждали. Он испытывал постоянную неудовлетворенность и с такой же категоричностью предавался новым переживаниям, с какой чурался их в предыдущие несколько лет. Однако распущенность прятала неизменную серьезность, которая воплощалась в его работе, в общем объеме сделанных за этот период выписок, втиснутых между обедами и ужинами, остроумно-пустыми разговорами и очаровательными женщинами. Ведь Жюльен заглянул во тьму и ощутил в себе, что могло бы произойти.

Оно все еще ему снилось — лицо, увиденное за долю секунды, когда ракета осветила все вокруг и немецкий солдат обернулся. Он помнил глупое ошеломление на этом лице, пока они смотрели друг на друга, и оба не знали, что делать дальше. Первым опомнился Жюльен: он был в патруле, и его нервы были напряжены, а немец только-только заступил на пост и был медлительнее. Чуть сдвинутые брови, когда штык вонзился ему в живот, словно шокированное недоумение, что Жюльен ведет себя так скверно, грубо. А потом — совсем ничего, остальное происходило в полной тьме. Жюльен услышал, как он упал, не забыл выдернуть штык и всадить его опять и опять. И яснее всего он помнил удовлетворение. Он помнил, что продолжал колоть, когда уже не требовалось, что колол он из удовольствия. Этот момент превратил его в варвара, упивающегося победой. Вот что ему снилось и что так его пугало. Он помнил, как легко было поддаться этим чувствам. Хуже того: его сны играли с ним в жуткие игры и спутывались — когда ракета вспыхивала и озаряла местность и он смотрел вниз, то видел смертную бледность на лице Юлии, кровь, струящуюся из ее тела в грязь, ее губы, беззвучно шевелящиеся под грохот канонады, будто поезд, проносящийся мимо станции и заглушающий все разговоры на платформе. Он убил ее. И кошмар этот повторялся припадочно и без всякой причины, насколько он мог судить.

— Как она? — Он задал этот вопрос, едва позволило приличие.

— Великолепно, — ответил ее отец, как отвечал всегда — и тогда, когда письма, которые она писала Жюльену, указывали на другое. Жюльен так и не узнал, действительно ли Бронсен не догадывался о ее мучениях, о трудностях, с которыми она сталкивалась, пока работала над тем, чем гордилась; или же он не хотел признать, что она все-таки несовершенна. Если так, то цель была похвальной, продиктованной отцовской любовью, но даже когда он только-только познакомился с Бронсенами, ему стало ясно, что любовь эта очень затрудняет ей жизнь, и как-то на пике их переписки он упомянул про это. В среднем Юлия раз в месяц присылала ему письмо, раз в месяц Жюльен писал ответ — длинные письма с обеих сторон, забавные и трогательные, хотя ни она, ни он полностью не понимали, как нетерпеливо адресат ждал этих писем, как поспешно вскрывал и читал, затаивая дыхание от восторга.

вернуться

10

ломбард (ит.)

22
{"b":"21880","o":1}