ЛитМир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Ровно год спустя, 4 ноября 1944 года, я встретил в польской армии одного солдата, нееврея, который счел правильным сразу же рассказать мне о том, что случилось с евреями в Понятове. Он работал в строительной фирме, располагавшейся поблизости от лагеря, где при необходимости во врачебной помощи получали пропуск, чтобы посетить поликлинику в Понятове. Он дважды воспользовался этим пропуском из-за зубной боли. Я попросил описать зубного врача. Он описал его точно — так, что сомневаться не приходилось. Он говорил о белокурой, довольно большого роста ассистентке. И на этот счет не было сомнений — речь шла о женщине, с которой мой брат жил еще в гетто.

Солдат разузнал позже о судьбе симпатичного, по его словам, дантиста, которого вместе с подругой погнали к ямам. Но расстрелять их немцы не смогли, так как у обреченных был цианистый калий. Почему, спрашиваю я себя еще раз, он должен был умереть, а я смог остаться в живых? Я знаю, что на это есть единственный ответ: чистая случайность, и ничего больше. Но я не в силах перестать спрашивать себя.

Когда 9 мая 1945 года в Варшаве стало известно, что в советской штаб-квартире в берлинском районе Карлсхорст подписан акт о безоговорочной капитуляции всех германских вооруженных сил и тем самым завершена Вторая мировая война, несколько радостных и счастливых коллег пригласили нас выйти с ними во двор. Они сказали, что пришло время для салюта. Мы сняли свои пистолеты с предохранителей. И тогда мои возбужденные и веселые сослуживцы одновременно выстрелили в воздух. Мгновение спустя и я направил мой пистолет в небо — голубое и солнечное, безжалостное и жестокое. То был мой первый и последний выстрел во время Второй мировой войны, первый и последний выстрел за всю мою жизнь.

Тося стояла рядом со мной. Мы молча смотрели друг на друга и точно знали, что чувствуем. Нет, мы ощущали не радость, а печаль, не счастье, а ярость и гнев. Я еще раз посмотрел в небо и увидел, что там появилось темное и тяжелое облако. Я чувствовал: это облако над нами никогда не уйдет, оно останется на всю нашу жизнь.

РАЙХ СТАНОВИТСЯ РАНИЦКИМ

Если бы в 1945 году кто-нибудь спросил меня, какую профессию я хотел бы избрать, и где хотел бы жить, и, следовательно, как представляю себе будущее, то, думаю, я постарался бы скрыть свою беспомощность и в конце концов не дал никакого ответа. Работа в цензуре зарубежной корреспонденции, занимавшая все мое время, скоро наскучила. Война закончилась, наступление мира пока ощущалось не особенно сильно, но цензуру почты должны были рано или поздно ликвидировать. Пришло самое время подумать, кем же я стану.

Но я узнал, к своему удивлению, — это было в январе 1945 года, — что в Варшаве имелся еще кое-кто, размышлявший о моем будущем. В Министерстве общественной безопасности, которому подчинялась цензура, обо мне слышал один майор. Он заинтересовался мною, причем от имени ведомства, в котором работал, — польских спецслужб, точнее, заграничного отдела разведки. В этом не было ничего удивительного: в армии искали людей, насколько возможно — из молодой интеллигенции, владевших иностранными языками и ориентировавшихся за границей, особенно в Германии.

Если бы тогда, еще во время войны против национал-социалистской Германии, я отказался последовать призыву польских властей пойти на работу в зарубежную разведку, я счел бы этот поступок пятном в своей биографии. Мне пришлось бы еще и сегодня опускать глаза в землю. И вот еще что: я требовался для совершенно особой работы. Мне, так долго остававшемуся в бездействии, это льстило. Предложение нравилось мне, пусть даже пока с оговорками, еще прежде чем я был полностью информирован о нем. Меня прельщала деятельность, окруженная особой аурой, темная и щекотливая сфера жизни, мифологизированная литературой и кино. Так что же, мною двигала жажда приключений? Конечно, и она играла важную роль в решении, которое мне предстояло принять. Правда, уже вскоре от меня ничего не зависело.

Куда меня хотели направить? Если бы меня попытались соблазнить Римом или Мадридом, я бы, пожалуй, поколебался и все точно взвесил. Но предлагался Берлин. Теперь-то я погиб. Чтобы снова увидеть Берлин, не заключил ли бы я — кто знает? — пакт даже с дьяволом? Польские спецслужбы исполнили мое самое настоятельное желание. Побежденная, поставленная на колени Германия очаровывала меня более, чем какая-либо другая страна в мире, я хотел во что бы то ни стало поехать в Берлин. Должен ли был я теперь почувствовать удовлетворение от разрушения города, из которого исходило все несчастье? Испытывал ли я, скажем, потребность порадоваться бедствиям немцев? Нет, ни в коем случае. Меня толкала в Берлин не жажда мести, а тоска: я хотел снова увидеть город, в котором вырос, то место, где я сформировался.

План заграничной разведки был прост. В Берлине уже действовала польская военная миссия. Там мне и предстояло работать в отделении встречных требований и компенсаций. Этой инстанции надлежало определить местонахождение машин и оборудования, вывезенных во время войны из Польши, и потребовать их возвращения. В то же время мне предстояло работать для спецслужб — для разведки.

Мне сказали, что о задаче информируют на месте. Но что я должен был делать для секретной службы? Майор напускал на себя большую таинственность. О моей работе сейчас, мол, нельзя говорить, он пробормотал только что-то о бесчисленных нацистах, об организациях — преемниках гитлеровской партии, деятельность которых распространяется и на области, отошедшие к Польше. Сначала мне предстоит хорошенько осмотреться в Берлине, а уж потом я получу необходимые указания. Каким способом? Это я увижу, заявил майор резко, а потом добавил несколько вежливее, что в разведке надо быть терпеливым. Я понял, что с вопросами нельзя перебарщивать, и принялся готовиться к поездке. Тося не могла ехать вместе со мной, по крайней мере сразу же.

Въезжая на автомобиле январским вечером 1946 года вместе с тремя другими служащими военной миссии в совершенно темный, разрушенный, производивший безотрадное впечатление Берлин, я имел все основания испытывать злорадство, более того, смертельную ненависть. Но об этом не могло быть и речи, я был не способен ненавидеть, и это немного удивляет меня еще и сегодня. Нужно ли здесь оправдание? Несмотря на все происшедшее, ненависть была мне чужда и осталась чуждой. Я могу ужасно возбуждаться, волноваться и горячиться, могу вспылить и прийти в бешенство. Но по-настоящему ненавидеть, и уж тем более ненавидеть долгое время, — нет, этого я не мог, не могу и теперь. Знаю, что нет оснований гордиться этим. Но что бы ни случилось в моей жизни, какую бы несправедливость мне ни причиняли, я никогда не отталкивал человека, который хотел примириться со мной. К сожалению, часто случалось обратное.

Работы в военной миссии было очень мало, и разведка оставила меня в покое. Я не получал от нее никаких указаний, что меня со временем все более удивляло и все менее печалило. Ибо существовало нечто, полностью забиравшее все мое свободное время, которым я располагал в достатке, и это нечто называлось Берлин. Я хотел видеть дома, где жил, школы, в которых учился, театры, которые любил. Я искал свою потерянную юность, великолепную и ужасную.

Я стоял перед зданием, которое считал когда-то самым прекрасным во всем городе средоточием моей жизни, — перед разрушенным театром на Жандарменмаркт. Был пасмурный, дождливый день. Перед театром я стоял один, больше никого не было видно. Вдруг я почувствовал, как глаза увлажнились, а по щекам побежали слезы. Но их вызвал не резкий ветер, гулявший в развалинах. Здесь, на этой холодной и пустой берлинской площади, я, стыдясь, оплакивал свою юность. Потом пошел к вокзалу Фридрихштрассе — сначала медленно, а затем все быстрее, будто хотел освободиться от сентиментальности.

Вечера я проводил в театре, который играл еще на временных сценах, или на концертах Берлинского филармонического оркестра, во главе которого стоял почти неизвестный теперь превосходный молодой дирижер Сержиу Челибидаке. Из всех театральных постановок в моей памяти наиболее сильно запечатлелся «Натан» Лессинга. То был необычный вечер. Я впервые в жизни смотрел пьесу, запрещенную к постановке в Третьем рейхе. Пауль Вегенер, актер, известный еще до войны, явно стремился, играя мудрого Натана, избежать всего еврейского, будь то в интонации или жесте. Несомненно, он боялся, что в противном случае его могут принять за антисемита.

59
{"b":"221957","o":1}