ЛитМир - Электронная Библиотека
A
A

А на разных «вторниках», «средах», «четвергах», «пятницах», «субботах», «воскресеньях», «понедельниках».

В Политехническом музее, в других местах, где собираются люди, которым решительно:

– Не на что убить время.

Послушать его:

– Театр гибнет.

Театр уже погиб.

И это заставляет с большей надеждой взирать на него.

– Может быть, он спасёт?

К прежнему актёрскому быту, протекавшему не в аудиториях и музеях, он относится с брезгливой улыбкой:

– Пьяный, безграмотный народ.

Он терпеть не может того, что существует:

– Старьё, которым завалены казённые сцены.

– Жалких ремесленников, которые играют на частных, чтоб не сдохнуть с голода!

Это прекрасно.

Будьте всегда недовольны существующим.

Недовольство, это – самое плодотворное состояние человеческой души.

Недовольство, это – беременность ума.

О старых актёрах он слушает со снисходительной улыбкой.

О старом театре тоже.

– Такова была публика. Она ходила в театр смотреться в зеркало. И довольствовалась зеркалами, которые её уродовали. Как кухарка, лучших не видевшая.

О старых «великих» он слушает, пожимая плечами:

– Д-да. Для своего времени, для тех требований это, вероятно, было удовлетворительно.

Он, собственно, желал бы, чтобы всё это старое:

– Поскорей передохло.

Немножко каннибальски.

Но естественно.

Человечество делится, говорят, на два борющихся лагеря:

– Мужчин и женщин.

Каждый лагерь делится на два враждующих стана:

– Стариков и молодых.

Молодёжь не может не ненавидеть стариков.

Старики мешают ей жить:

– По-новому.

Если бы все старше 40 лет в один, действительно, прекрасный день сразу умерли, свет сделал бы скачок вперёд на 3 столетия.

Новый актёр клянётся Коммиссаржевской, которой никогда не видел, бредит Гордоном Крэгом, о котором знает мало, и Максом Рейнхардтом, о котором, собственно, ничего не знает.

Он поклоняется:

– Режиссёру.

Этакому умилённому режиссёру, которых развелось теперь больше, чем актёров.

Который с особой сладостью, – словно в него положили 4 куска сахару, – рассказывает свои:

– Настроения и переживания.

– Когда Константин Сергеевич (г. Станиславский) почесал левую бровь и сказал: «М-да-с!», это, знаете, было откровение… Откровение, говорю вам…

– Но в чём же откровение?

– Это, знаете, трудно выразить… Это настроение… переживание… открылись возможности… этакие достижения…

– Ей-богу, ничего не понимаю!

– Очень о вас жалею! А мы поняли!

Старый актёр с режиссёром был на ножах.

– Не учи!

Новый считает шиком «смотреть на себя, как на глину».

– Лепите!

Это скверно.

Очень старо, но страшно умно:

– Не сотвори себе кумира!

Никаких кумиров!

Лёжа ниц, не двинешься вперёд.

Куда, однако, вперёд?

Новый актёр говорит:

– Публика ищет теперь в театре новых эмоций.

Но каких?

Не говорит.

Или секрет. Или не знает.

А откуда-то из глубины «прёт», побеждает, вновь захватывает, заинтересовывает публику:

– Старый репертуар.

Настроения… переживания… достижения… скрытые возможности…

Всё это интересует только гимназистов, ходящих по контрамаркам.

Всё это, вероятно, хорошие вещи.

Но их:

– Делать не умеют!

В искусстве важно не только:

– Что?

Одинаково, если не больше, важно:

– Как?

Кто же этот новорождённый, последний господин сцены с причёской Клео де Мерод и уайльдовским лицом?

Действительно:

– Революционер?

Или только:

– Неуважай-Корыто?

Великий комик

Константин Александрович Варламов

Старая театральная Москва (сборник) - i_013.jpg

На банкете в честь Варламова один присяжный поверенный поднялся и сказал:

– Глубокоуважаемый Константин Александрович! Вы наш национальный артист. У вашего таланта русская душа. Мы – народ защиты! Везде. В жизни, в суде, на сцене. Когда перед нами изображают человека, ни за что, ни про что убившего совершенно неповинную женщину, мы требуем:

– Нет! Ты так сыграй, чтобы мне не Дездемону, а Отелло было жалко!

И только тогда считаем актёра «истинно великим», если он так показал нам душу мудро, что мы признали за Отелло несчастье, а не преступление, оправдали его, пожалели и, кажется, были бы готовы отдать за такого человека свою собственную дочь!

Чарующая нелогичность русской души!

Константин Александрович! Вы провели за 35 лет несовместимое количество процессов, невероятное количество защит, – вы сыграли что-то вроде 800 пьес! Я беру из них три.

И в первую голову ту, которою вы с любовью украсили свою юбилейную афишу:

«Правда хорошо, а счастье лучше».

Вам угодно было быть «именинником на Грознова».

Что такое отставной унтер-офицер Сила Ерофеевич Грознов?

Если взглянуть по-прокурорски:

– Альфонс и шантажист.

Грознова полюбила молодая девушка, и он за это брал с неё:

Всякие продукты и деньги.

Затем, девушке бог помог хорошо выйти замуж. Муж строгий.

Грознов явился.

При виде Грознова «взметалась» она: он испугался. Дрожит, вся трясётся, так по стенам и кидается.

И Грознов вымогал с неё деньги.

– Раза три я так-то приходил…

Грознов у вас, Константин Александрович, затрудняется, как назвать то, что он делал.

Крутит палкой. Ищет слова.

И с трудом находит:

– Тиранил её.

Это потому, что он не знает слова:

– Шантажировал.

Было бы точнее.

Да и что на наших глазах над этой несчастной женщиной, ставшей уже почтенной, всеми уважаемой старой купчихой Барабашевой, проделывает Грознов, как не шантаж?

Является, припоминает старое, грозит какой-то взяткой у тёмной женщины, страшит клятвой, от которой должно «нести всякого человека»:

– На море, на океане, на острове на Буяне.

И вот к этому подсудимому, «чистосердечно дающему про себя такие убийственные показания, – подходите вы с вашей русской душой защитника».

Своим талантом вы сразу ставите диагноз, но точный и глубокий. Одной интонацией, одной страшно короткой, короче воробьиного носа, фразой вы говорите больше, чем другие сказали бы в длинной защитительной речи:

– И деньги-то она мне тычет, и перстни-то снимает с рук, отдаёт. А я всё это беру!

Грознов у вас произносит:

– А я всё это беру!

с такой глубокой уверенностью в своей правоте, с таким убеждением:

– «Это хорошо!»

что театр всегда в этом месте разражается хохотом.

Не может не разразиться.

Как нельзя удержаться, нельзя не смеяться, когда ребёнок по наивности «хватит» иногда при всех такую вещь, о которой не только говорить, думать-то «не следует».

Детям мы строго замечаем:

– Нехорошо!

Но всё-таки не можем удержаться от смеха.

Не исправлять же старика Грознова! Поздно. И мы просто разражаемся смехом.

Нам сразу после одной фразы, благодаря одной фразе, понятно всё.

Да, ведь, это по нравственному своему уровню – ребёнок!

Такое же тёмное существо, как ребёнок.

Можно ли? Справедливо ли с него взыскивать?

Шантажист говорил бы:

– А я беру!

с похвальбой. Негодяй – со скверным смешком над своей бессильной жертвой.

У вас Грознов говорит это просто.

Спокойно.

Констатирует факт.

Ему в голову не приходит, что тут можно чего-нибудь стыдиться.

Ева до грехопадения.

Не знает разницы между добром и злом.

И уже пусть там политики, социологи, экономисты и историки выясняют, как могли в стране представители массы удержаться в такой умственной и нравственной темноте.

Пусть они разберутся, благодаря каким историческим, политическим, социальным условиям у народа, как вывод мудрости из всей его жизни, могла родиться такая безнравственная пословица:

28
{"b":"222076","o":1}