ЛитМир - Электронная Библиотека
A
A

У каждого из обиженных была своя история про собаку, и каждый ее рассказал, но дело даже не в этом, а в том, что все они были абсолютно правдивы.

Выше уже говорилось, что за прошедшие сорок лет, то есть, извините, сорок дней, наши убогие герои переменились, но в чем главном это выразилось, сказано не было.

Так вот – они перестали врать.

Ну, может, не совсем, но не врать – старались.

Потому что выяснилось вдруг, что правда лучше вранья, потому что и ты веришь, и тебе…

Да и как иначе: ведь если Богу поверили, то и людям верить надо начинать.

Но когда Шиш начал рассказ про собаку – не поверили.

Рассказ начинался так:

– Когда я был маленький мальчик в белой рубашечке и коротеньких штанишках…

Есть вещи, в которые невозможно поверить, и начало Шишова рассказа было из разряда таких вещей. Как ни силились, не могли обиженные представить Шиша маленьким мальчиком в беленькой рубашечке и коротеньких штанишках, очевидно же, что таким вот зачуханным с мокрой мотней родился он и рос. Но говорить этого не стали, слушали, глядя недоверчиво. Оказывается, Шиш был из очень хорошей семьи: отец – профессор, Шишиморов Яков Казимирович, то ли физический химик, то ли химический физик, Шиш сам точно уже не помнил, а мать – его бывшая студентка, разница в возрасте была чуть не сорок лет, поэтому, наверно, Шиш таким неудачным вышел.

У них была большая квартира в Москве и маленькая дача под Москвой, и с ранней весны до осени Шиш с матерью на даче на свежем воздухе жил, так как рос болезненным ребенком.

И жила с ними собака, немецкая овчарка по имени Маргарита, или просто Рита. Дом охраняла и была маленькому Шишонку вместо няньки, смотрела за ним и куда не надо не пускала. А он как к няньке к ней относился – понукал, помыкал, таскал за крепкий лохматый хвост, и Рита это все безропотно переносила, не рыкнула ни разу.

Однажды она заболела, сильно заболела. Ходила на подгибающихся ногах, падала, стояла, высунув язык, тяжело и часто дыша, но и тогда свою ответственность перед ребенком ощущала. Шишова мать поехала в город за ветврачом, а Шиш остался с Ритой.

Было ей уже совсем плохо, лежала на боку и дышала час-то-часто. Шиш понимал, что она болеет, так как сам часто болел, но то, что она может умереть, не понимал, не знал еще, что есть смерть, – родители не сказали, а сам не догадывался.

Была осень, холодно, Шиш замерз, залез на кровать, укрылся одеялом, но никак не мог согреться – дрожал.

И видя это, Рита подползла к нему, в несколько приемов на кровать забралась и легла рядом.

– А была она те-епленькая, – вспоминал Шиш, слезливо морщась. – И я обнял ее вот так и согрелся… А она вздохнула так сладенько, протяжно так… В последний раз… И не дышала больше… Сердце билось, я слышал, часто-часто, а уже не дышала, с легкими, видно, что-то было… То есть она уже не жила, а меня все грела…

И поверили тогда Шишу обиженные, а как не поверишь, если правда?

…Развспоминались мы что-то, а между тем Жучка свою котлету скушала и всем своим видом показывала, что совсем не прочь еще одну употребить, но Жилбылсдох погладил ее по головке и спросил ласково:

– А морда не треснет? Людям тоже жрать охота…

И, как хотя и бывший, но бригадир, взял еще одну котлету, понюхал, откусил и, почувствовав забытый вкус, мотнул от счастья головой.

И тут же потянулись к столу со всех сторон руки, и иные даже дрожали от волнения.

И то правда – сколько времени настоящих домашних котлет не ели.

О, что это были за котлеты!

Мясо давало им сладость, хлеб – благородство, лук и чеснок – аромат, перец – остроту, а соединение всего этого, заботливо вылепленное неведомыми женскими руками, обваленное в сухарях и поджаренное на раскаленной сковороде в подсолнечном масле до хрустящей корочки, дарило то, что никаким другим словом не выразить, кроме как – «жизнь».

– Живем, – так и сказал Жилбылсдох, вытирая ладонью губы.

– Жуем, – не расслышав, согласился Гнилов, смешно сжимая и разжимая стопроцентно беззубый рот – свой последний зуб он потерял в общей драке, утверждая, что Бога нет, о чем, по правде говоря, не печалился – зуб потерял, зато Бога приобрел.

И пока жует бывший 21-й отряд, скажем о самой главной, последней уже произошедшей в обиженных перемене.

Они перестали обижаться.

И не только потому, что теперь было не на кого, незачем, да, по большому счету, и не за что, но потому, что чувство обиды не питало их больше, не вело по жизни нервными зигзагами, а если так – зачем оно?

Жилбылсдох так перемену состояния определил:

– Мы теперь не обиженные, мы теперь верующие.

Верующие, да, верующие…

А верующие значит не такие, как раньше, – другие.

И как ни были они голодны, с какой жадностью ни поглощали вкусный и питательный мясной продукт домашнего приготовления, каждый стремился собачку порадовать – маленьким кусочком, неразжеванной жилкой, оставленным масляным пятнышком на ладони, изумленной своей кожей ощущая холодный собачий нос, теплый живой язык и благодарную любовь.

Никто эту любовь не покупал – собачка и впрямь их любила, никто не призывал ее служить, она сама служила – стояла на задних лапках, видя в каждом человеке не просто хозяина – бога.

Удивительное дело, но Жучка учила бывших обиженных, как себя с Богом вести: любить и служить,

Они не знали молитв, не умея и не пытаясь их формулировать, но кое-какие слова в головах, а точнее – в душах время от времени появлялись, складываясь в короткие неумелые фразы, и если мы попытаемся собрать их сейчас, отсортировать и выстроить в грамматической последовательности, то, быть может, получится следующий текст:

«Собаки Бога, мы питаемся крохами с Его стола и служим Ему, и будем дальше служить, и будем отыскивать Его на небе, как Жилбылсдохов Буян звезду свою отыскивал, и как Соловьева Дамка будем стоять до последнего выстрела, если Он пожелает так нас испытать, и, сдохнув, как Шишова Рита, отдадим Ему свое последнее тепло. Аминь».

И если бы паче чаяния кто-нибудь слова эти тогда произнес, наверное, смутились бы бывшие обиженные, страшно смутились бы, а Жилбылсдох по праву бывшего командирского положения усмехнулся бы и сказал, снимая пафос:

– Жалко только, что Бог нас с ладони не кормит, как мы ее…

Впрочем, этот, полный авторского прекраснодушия, разговор надо заканчивать, не было ничего такого: ели, лопали, жрали, собачку, правда, подкармливая, и все это продолжалось до тех пор, пока не услышали задумчивый голос Шиша, складывавшего из букв и слогов слово, которое чушки старались в своей речи не употреблять и даже в мыслях своих не касались:

– Х-ри-ста…

Все посмотрели на Шиша, который прочитал это полузапретное, полусекретное, недоступное для них пока слово, потому что одно дело – Бог, а другое – его конкретное личное имя, как, например, если скажешь «человек» – это понятно, но мало, а если уточнишь – Шиш, тут уже все понятно, но откуда Шиш имя Бога добыл, сразу не поняли, а он, оказывается, прочитал его на клочке прилипшей к котлете газеты.

В другой день ему сказали бы: «Хорэ, Шиш», но этот особенный был день, захотелось полностью услышать, Жилбылсдох почувствовал это и дал добро, да ему самому хотелось.

– Ну, как там дальше-то?

– Спа-си-те-ля, – прочитал Шиш на другом клочке.

– Спасителя! – повторил кто-то с чувством, соглашаясь, и вздохнул.

– Ну-ка, ну-ка, ну-ка, – скомандовал Жилбылсдох, и кинулись чушки промасленные обрывки и клочки газеты собирать и, как пазл, складывать. Газета оказалась московской, «Столичный молодежник», и на первой ее странице было крупно написано:

«Храм Христа Спасителя построен!»

А внизу – большая фотография самого храма. Разложили ее чушки на пне и нависли сверху, разглядывая и ничего не говоря, хотя многим хотелось что-нибудь такое, хорошее и важное сказать, но услышали вдруг за спиной:

– Блин!

Оглянулись и увидели Почтальона, который к ним идет, костылями своими по воде чертит, как жук-водомер длинными тонкими лапками, то и дело останавливаясь, и все подумали: вот еще одно чудо – после котлеток блинками сейчас полакомимся, забыли, что у Почтальона присказка сперва, а потом сказка, которая на поверку оказывается самой что ни на есть голимой, не всегда приятной правдой.

45
{"b":"228785","o":1}