ЛитМир - Электронная Библиотека
A
A

— Вы называете себя режиссером. Но каким идеалам вы служите?

— Смерть бытовизму! Смерть психологизму! Долой бытовизм! Долой психологизм! Долой… — как по команде, заученно прокричал режиссер.

— Ну, понятно, «смерть», «долой», а у самих-то что, какой принцип?

Собеседник нахмурился:

— А вам зачем знать? Ваше какое дело? Вы не улыбайтесь, да-да… Мы не забыли, как вы не доверяли режиссерам, во все сами вмешивались. А ваши слова:

«Во главе театра и репертуара должен стоять кто-ни будь из творцов народной сцены, кто-нибудь из больших мастеров, а не аматеры-недоучки и не фэзеры-ремесленники». Призыв к застою? Вы еще в своем отзыве об игре меинингенскои труппы допустили выпады против экспериментаторов в театре. Мы не забыли, мы ничего не забываем! Помните, вы писали: «То, что мы у них видели, — не искусство, а уменье, то есть ремесло». А как изволите оценить следующие ваши слова: «В том-то и недостаток меинингенскои труппы, что режиссер везде виден. Видно, что и главный персонал играет по команде… командой талантам не придашь того, что требуется от исполнителей главных ролей, то есть таланта и чувства…» Опять эта ваша пресловутая психология. А как вы пишете об актере, игравшем Юлия Цезаря? Вам мало одного внешнего сходства, вам подавай чувство! «Сам Юлий Цезарь принадлежит к бутафорским вещам… сходство изумительное… Но когда он заговорил и потом, в продолжение всей пьесы, этот вялый, бесстрастный, безжизненный актер был Гораздо более похож на бездарного зачерствелого школьного учителя, чем на могучего Цезаря». Хо-хо! А ваши выпады против эффектов? «Мейнингенцы отлично владеют электрическим и волшебным фонарем… Все показанные сценические эффекты нисколько не хитры; они — дело рук простых мастеровых; вся сила в том, что эти мастеровые исполняли свои обязанности старательно и с полным вниманием… Например, потрясающий эффект появления тени Цезаря был произведен единственно аккуратностью немца, наводившего электрический свет на лицо Цезаря». Этого вам мало! Неужели театр — это ваш Сергей Васильев с его хваленым «чувством» Вани Бородкина: «что-то взгрустнулось маненько»? Именно «маненько». Старо, коллега.

— А как же художественное исполнение? — спросил Островский, решивший набраться терпения и выяснить все до конца. — Ведь подлинно талантливое исполнение должно быть верно тому идеально-художественному представлению действительности, которое недоступно для обыденного понимания. Радость и восторг происходят в зрителях оттого, что художник поднимает их на высоту идеала. Радость быть на такой высоте и есть художественное наслаждение; оно только и нужно, только и дорого и культурно и для отдельных лиц, и для целых поколений и наций.

— Все это блажь. И кто мерил высоту ваших так называемых идеалов? Для кого она высота, а для меня старье, ретроградство, мракобесие. Для меня высшее наслаждение — вызов этой высоте… — с немощной брезгливостью произнес режиссер.

Островский расхохотался весело, его начинало забавлять происходящее, но такая перемена в настроении драматурга обидела режиссера.

— Не понимаю, чему вы смеетесь? — пожал он плечами. — Вот посмотрите сами и убедитесь. Только вы не шикайте и не свистите, как вы делали когда-то… ай, ай, как не стыдно… когда вам не понравилась отсебятина артиста, игравшего в «Ревизоре» роль Городничего, в Общедоступном театре. Вы ведь тогда даже и не стали смотреть спектакль, возмутились, все повторяли:

«Какой-то артист вздумал переделывать гения, о котором он и понятия не имеет!» Надеюсь, на этот раз не повторите бестактность, коллега? Итак, внимание.

Откуда ни возьмись перед ними вдруг возникла сцена, но не обычная, какую привык видеть Островский, а какая-то площадка, без всякого занавеса, с механизмами, конструкциями, железной лестницей, поднятой на столбах изогнутой спиралью, протянутыми в разных направлениях веревками, канатами с трапециями. И словно в подтверждение этому на площадку выбежали одетые в одинаковые синие рабочие костюмы молодые и пожилые мужчины и все с одинаковой энергичностью забегали по сцене, выкидывая взад-вперед руки и напевая громко какой-то бодренький, неизвестный Островскому мотивчик.

— Это по вашей пьесе, — подошел к Александру Николаевичу режиссер, делая хозяйский жест в сторону площадки, — а какая пьеса — догадайтесь сами. Могу быть вашим гидом по стране театральных чудес. Вы сами убедитесь, как из вашей пресной… простите, прелестной вещицы мы сделали великую вещь. Видите, они де филируют по сцене, демонстрируют главный метод нашего театра — биомеханику. Вместо пресловутой психологии, которую мы изгоняем совершенно как ненавистную нам, мы вводим биомеханику — актер не переживает на сцене, а демонстрирует виртуозное владение своим телом, способность к цирковой эксцентрике… не улыбайтесь, да-да, цирковой.

В это время ходившие по сцене мужчины остановились и, сгрудившись, начали тумаками осыпать друг друга. Потом двое из них взобрались на канат и пошли по нему, слегка покачиваясь, а спрыгнув, гордо выпрямились и такой же походкой прошли по сцене. Режиссер не выдержал и бурно захлопал.

— Как здорово овладели своим биомеханическим аппаратом, — довольный, сказал он. — А теперь смотрите…

На сцене оказался огромный чан с круглыми окошечками, как в нижних каютах парохода, из них выглядывали, подмигивая режиссеру (и он, как заметил Островский, подмигнул им), все те же биомеханические лица.

— Узнаете свою Мурзавецкую? — указал режиссер на крайнее окошечко, из которого показалась голова с подобием парика — черным клеенчатым пузырем. Не успел Островский собраться с мыслями, как сверху с потолка опустился громадный топор (должно полагать, картонный) и начал прыгать и ходить в чане, производя там невообразимый гвалт. Александр Николаевич, сморщившись, заткнул уши, но и через препону прорвался ликующий голос режиссера:

— Браво, браво! Что вы на это скажете, коллега?

— Довольно! — сказал Островский, и, видимо, в голосе его было столько повелительности, что режиссер застыл в улыбке, сделавшейся вдруг искательной.

— Пойди, малый, пойди, не шали, — строго сказал Александр Николаевич. — Займись чем-нибудь другим, ты же агентом был, зачем тебе театр?

И тот правда стал как-то отходить, искривляться, таять, пока не исчез насовсем, как дым исчезает…

А тут и ветром повеяло, свежим, с запахом реки. Глядит: и вправду река перед ним, не Волга ли? А по волнам лодка большая скользит, полотнищем хлопает, полна людей — кто гребет, кто песню запевает, кто сидит, призадумался, кто встал, рекой любуется. Да тут все свои! И Русаков здесь, и Ваня Бородкин, и Катерина, и Дубровин, и Несчастливцев, и Кручинина, и Марфа Борисовна, и много-много еще лиц, сразу и не разглядеть, и не признать каждого… и сам Козьма Захарьич сидит на корме, смотрит из-под ладони на солнечную поверхность воды. Какой день-то славный, солнце, ветер, воля, размах!.. И самому ему, Островскому, так хорошо, так славно стоять вместе со всеми, зная, что плывут далеко, по родному простору и никакая непогодь не остановит ни лодку эту необыкновенную, ни ослепительного течения реки…

Экий, однако, «сон воеводы»!

ГЛАВА XIII ЩЕЛЫКОВО

Этого дня он всегда ждал с нетерпением, думал о нем еще с ранней весны. Скорее бы в Щелыково! И вот позади московские дела, заботы, суета, железнодорожная тряска, и вот она, Кинешма, матушка Волга, за которой его обетованные места и приют. Но неизвестно, сколько придется прождать здесь, в Кинешме. Можно и за четверть часа переехать на пароме на тот берег, если погода тепла, Волга тиха. А когда сильный ветер, то преодолевали неспокойную Волгу целых два часа. Бывало и так, что приезжал поутру в Кинешму во время сильной бури с дождем и снегом, хотя и было начало мая; перевозить никто не берется, ветер страшный, Волга в полном разливе, невиданное море воды; ничего не оставалось делать, как сидеть на пристани в холоде и, не дождавшись перемены погоды, перебираться в город, в гостиницу и дожидаться утра, пока ветер не утихнет. На том берегу, у причала, его обычно дожидалась повозка, присланная из усадьбы. Ехал он налегке, все тяжелые вещи — ящики, чемоданы с продуктами, предметами хозяйственного обихода, одеждой, сданные в багаж, должны были добираться до Щелыкова уже своим чередом, вслед за хозяином и его семьей. Иногда семья задерживалась в Москве. Александр Николаевич боялся, как бы в такое раннее весеннее время Мария Васильевна, жена, не простудилась, да и за детей страшно, и ехал один, чтобы с потеплением вернуться за ними и всем вместе выбираться в Щелыково.

81
{"b":"231167","o":1}