ЛитМир - Электронная Библиотека
A
A

— А работа? Тоже, по-твоему, инерция?

— Тоже.

— Как ты можешь так говорить? Ведь за эти годы ты увидела всю современную литературу, сменившую соцреализм. Тебе напомнить имена? Что? Конечно, не Ален Делоны, но каждый день я представлял тебе новых и новых деятелей культуры, по две, по три персоны на день, и вспомни, как, например, тебе понравился Колобокин…

— Твой Говноед? Двух слов который не мог связать?

— А становится ведущим российским писателем, одним из. И я не говорю о политических результатах. Вот они… — Указательный жест за спину, в сторону телевизора с выключенным звуком. — То, о чем мечтали поколения эмигрантов, начиная с твоего отца-белогвардейца.

— Да, было интересно. Но я никогда не думала, — сказала она, щелкая старомодным серебряным «данхиллом», прикуривая очередную сигарету, выпуская дым по направлению ко мне (в чем, собственно, и заключалось наше с ней общение: во взаимном обкуривании). — Я никогда не ожидала, что все так быстро рухнет.

— Не в этом ли и была сверхзадача?

— Чья, моя?

— А в том числе.

— Советы мне ничего плохого не сделали.

— Ты в этом уверена? Начать с того, что отняли у твоего отца отчизну.

— Ха. Самое маленькое, что надо было сделать со Степаном…

Летиция молвила это как бы для себя, себе под нос, под красивый, идеально симметричный вырез ноздрей, выпускающих дым английской сигареты.

— Что ты имеешь в виду?

— Что не надо его жалеть, Степана. Ему во Франции было очень неплохо. Тем более, что Миттеран отменил гильотину.

— Вопреки воле своего гуманного народа.

— Проклятый социалист.

— Что с тобой, Летиция? Мне всегда казалось, что ты против смертной казни. Особенно в этой форме крайнего шовинизма.

— Шовинизм или нет, но я бы не пожалела, если бы Степану отрубили голову.

— Отцу?

Летиция прикурила от своего окурка следующую сигарету, готовясь погрузиться в привычную немоту, но я был настолько шокирован, что решился на вопрос:

— За что?

Молчание.

— А как он умер?

— Кто?

— Mais ton papa.

Инфернально она расхохоталась:

— Кто сказал, что умер?

Все это происходило в пивной столице мира, где потребность напиться вдрызг, не прибегая к сорокаградусным продуктам, было осуществить непросто. На этот раз, покинув Летицию много позже обычного, я пошел не домой, а в кафе на Арабелла-парк. Сидел на том же месте, где совсем недавно беглый ее жених, смотрел на отель, горящий сотнями окон и сотнями же окон темнеющий, курил и пил антистрессовое пиво, чище которого в этом мире не существует вот уже с 1516 года, хотя, конечно бы, предпочел сейчас самое плохое, но французское вино. Хмель, тем не менее, работал, и вскоре я поймал себя на бормотанье: та-та-татата… я с детства… нет: и так как с малых детских лет… я ранен женской долей. И путь поэта — только след путей Ее, не боле…

Домой мне не хотелось. Потому что я знал, что моя дочь, многоязычный Euro kid, самим фактом своего безмятежного существования вернет меня к этому неразрешимому ужасу, вот уж действительно: портативному апокалипсису.

Оглядываясь назад, я вспоминал детали нашего общения с Летицией и думал: непростительно!

Сотрудница однажды чуть в обморок не упала, когда я дал прочитать ей в мониторинге о том, какой размах в постсоветской Москве приняло обслуживание нуворишей малолетками. Образчик отвязанной «новой журналистики», исполненный в модном стиле «особого цинизма», повествовал, как десятилетняя в знак доказательства своей дееспособности потенциальному клиенту прямо в ресторане загнала в себя банан, схваченный со столика, ломящегося от жратвы. Не беспризорница, подчеркивал автор, а ответственная девочка, содержащая безработную мамашу, которая моет ее в ванне, удивленно приговаривая: «Ну, разработали тебя!..»

Как я мог не разглядеть симптомы ПТС, посттравматическо-го синдрома, который напрасно резервируют для солдат, побывавших во Вьетнаме или Афганистане: я родом из детства. Этого достаточно.

Оставалось только дивиться своей слепоте.

Продолжая накачиваться пивом, я вспомнил, что одну из самых первых «Лолит» в Москву привез писатель Казаков, которого обсуждал, а затем, раскаляясь, стал осуждать его главный союзписательский приятель с фамилией тоже на — ов.

— Твой Юрий Палыч за формальным мастерством не видит главного. Мерзавец растлевает, понимаешь, девочку! — Ветеран войны, приятель Казакова стал задыхаться и неожиданно резюмировал:

— Я бы его расстрелял.

— Кого?

— Набокова. Собственноручно!

Пребывая в шоке, я — эстет девятнадцати лет — не мог предвидеть, что настанет время, когда на просвещенном Западе тот сталинист будет понят — и не кем-нибудь, а мной самим. Если не в карающем пафосе возмездия, то в общем чувстве. Если не по отношению к автору «Лолиты» персонально, то по отношению к реальным гумберт гумбертам, борьба с которыми, по американской инициативе, разворачивалась по обе стороны Атлантики.

Что же… думал я. Всемирное насилие над детьми — одна из самых жгучих тайн уходящего века. И Америка, поднявшая тему, только за это будет благословлена из гроба Достоевским. И его, и Фрейда автор «Лолиты», как известно, терпеть не мог. Между тем Федор Михайлович (уже не говоря о Фрейде) все знал о «красном паучке», который укусил и самого автора главы «У Тихона», и его Ставрогина — предтечу Гумберта Гумберта — и в целом русский мир, которому оставалось только частушечно причитать после того, как не стало бессмертия души, а стало все возможно: «Вы кого же ебитё, ведь оно совсем дитё?»

Этот паучок, выражаясь ненаучными словами Достоевского, «жестокого сладострастия» применительно к детям провиден гениально: именно революция сбила цепи с монстра-педофила. Гражданская война (включая царевича и великих княжен), беспризорщина, все педэксперименты советской власти, от Макаренко и до детей врагов народа, от массовых расстрелов детей за колоски и до детей-героев-Советского-Союза, не забывая о семье и школе — нет! еще не написан этот всеобщий ГУЛАГ детей, где каждая слезинка, за которую нет прощения, слилась в катакомбный океан страдания. А из подростков, напоминал Федор Михайлович, слагаются поколения. Из эбьюзированных (от abuse — злоупотреблять) поколений слагаются психопатологические. Из отроковиц и отроков, которых злоупотребили — употребили во зло.

Что касается Гумберта Гумберта, то сам же Набоков его приговорил, до этого умертвив и Лолиту, а в ее чреве и ее девочку. Но, в конце концов, это только литература, пусть и экстремальная — и Ставрогин, и Лолита. Но вот вам жизнь, в которой дочь заменила мать так, что друзья дома не могли нарадоваться. Семейный был секрет. И жертва хранила его едва ли не ревностней, чем папа, которого в середине 50-х «Лолита» возмутила, как и всю русскую эмиграцию. Однако не Набоков растлевал малолеток.

Еще я думал, что жажда расстрела происходит, возможно, от того же употребления во зло, пережитого в детстве. Если бы удалось возникнуть и стать на ноги хоть одному поколению, не травмированному злом, то…

Но это было уже из области нетрезвых утопий.

О московском эпизоде моей юности я Летиции не рассказал, но, уходя тогда от нее, выговорившейся, облегчившей душу, не уронившей при этом ни слезинки, дал единственный, как мне тогда казалось, работающий совет, не столько писательский, сколько терапевтический:

— Пиши «Анти-Лолиту»!

Поздней осенью 1992 года, вернувшись из Парижа, я вышел на работу. Дверь к себе я оставил открытой, и поэтому за кадром внимания, направленного на монитор, зарегистрировал, что в директорскую напротив прихромал пожилой немец Тодт, временно исполняющий обязанности начальника персонального отдела. Когда-то в Париже я получил свой пожизненный контракт за его подписью. Потом его сменили другие люди, но когда последний по времени кадровик Стив заболел СПИДом, Тодт был отозван с пенсии, и все вернулось на круги своя.

Пробыв в директорской какое-то время, Тодт появился снова, но вместо того, чтобы свернуть направо в коридор, возник в моем проеме со словами: «Сидите-сидите, господин Андерс…»

18
{"b":"232855","o":1}