ЛитМир - Электронная Библиотека
A
A

Не спала, казалось, и Люся Трушина в дежурке. Она сидела, облокотясь на стол, подложив под лоб обе руки, кулак на кулак. Саша наклонилась к ней: «Люсь, я перед тобой виновата. Домой пойдешь, я такси…» — «Отойди, отойди, дай досмотреть со-онн». И эта хитрит!

Даже больная Смирнова, которая вот уже с полгода не подымается, живет лишь на искусственном дыхании, даже больная Смирнова что-то, казалось, о Саше знает. Желтая, изможденная, она держала в руке большую расческу и, пошевеливая восковыми пальцами, подзывала Сашу к себе и глядела на нее сухими глазами. «Эго нехорошо, очень нехорошо, что ты загуляла с чужим, не родным мужчиной», — красноречив был ее строгий взгляд. Саша поправила ей подушку, дала лекарства и вышла. И лишь теперь почувствовала, что вся она опустошена и хочет, безумно хочет спать.

В сестринской Саша распахнула окно на весь разлет. Окно снаружи подпирали ветки сирени, и едва Саша распахнула раму, как они провалились в комнату, спихнув с подоконника порожний пузырек, и пузырек весело покатился под кушетку. Вместе с ветками наплыл в комнату горьковатый запах листьев, а еще через минуту волной накатила прохлада. И сразу спать расхотелось. Саша устроилась поудобнее на широком подоконнике и, чувствуя спиной холодок крашеного косяка, загляделась в небо. Оно было темное, без единой звезды.

Сторожев, Сергей Сергеич, ты уже спишь, милый? Или, может быть, смотришь, как и я, в открытое окно? Если не спишь, то о чем думаешь ты сейчас? Наверное, это опять твоя работа, лишь работа и книги. А может думаешь ты обо мне? Если есть что-то свыше — бог ли, судьба ли — и если этой судьбе угодно будет смилостивиться ко мне и к тебе, и если когда-нибудь мы будем вместе, мы каждый вечер, каждую ночь — в часы, когда переделаны все дела, — будем открывать на всю раму окна и молча сидеть на подоконнике. Ты — прислонясь спиною к одному косяку, я — к другому. Мои колена будут упираться в колена твои, а руки наши переплетутся. Наш подоконник будет в самом высоком доме, на самом верхнем этаже, а ниже, под нами, будет царство огней и крыш. (Интересно, как они выглядят ночью, крыши? Надо как-нибудь посмотреть.) На наших глазах будет остывать и затихать уставший за день город, одно за одним погаснут окна, отойдут ко сну целые улицы и кварталы, и вскоре на весь огромный город останется лишь несколько случайных машин, да изредка поздний дежурный трамвай, да где-нибудь карета «скорой помощи» прошуршит к больному. На наших глазах будут умирать одни звезды и нарождаться новые, выглянет из-за края земли полумесяц. А к утру на невидимых крыльях залетит из степей в город ветер, принесет с собою неуловимый звон поспевающих овсов, запах горькой полыни и трав. Потом на крыши падет роса, и они заблестят тускло. На востоке прорежется свет нового дня, небо охватит заревом, а мы все будем сидеть, молчать, и думы наши будут высокими. Вот улицы остужены. Все спят — лишь мы разбужены. Парим с тобой над городом — счастливые и гордые… Роса на крыши ломится, у нас с тобой — бессонница, шальная ночь бессонная у лета на виду. Еще у нас — вселенная: и звездные владения, и реки говорливые, моря, ветра, холмы. И самые счастливые на этом свете — мы!

Милый, милый! Я научусь заботиться о тебе, как не умел заботиться о другом человеке никто. Если ты захочешь, у меня не будет жизни своей, я буду жить для тебя, и только для тебя, — и мне это будет счастьем. Только ты, пожалуйста, оставайся таким, каким я тебя узнала.

Все мы, должно быть, сотворены природой для назначения высокого, все мы, наверное, мечтаем гореть вот так же всю жизнь, да не каждому это удается. Мне не удалось — ну и что ж! Зато я буду возле тебя, буду постоянно видеть, как живешь ты, буду помогать тебе, — и мне это будет счастьем.

Так, сидя на подоконнике, думала Саша Владыкина, не замечая, что ночь приблизилась к половинной черте, к своему слому. А на сломе ночи тяжелым больным становится тяжелее, на сломе ночи всего чаще в больницы наведывается смерть. И в этот раз из тяжелой палаты в дальнем крыле коридора принесся стон — высокий, резкий и страшный своей протяженностью, — последний стой человека живого. Саша сорвалась с подоконника и помчалась на этот стон, как умеют бегать больничными коридорами лишь врачи да опытные сестры — стремительно и бесшумно.

10

На утреннем обходе Сторожев развеселил всю палату. Когда они вошли свитой — Филипп Николаевич, ассистент, Саша, старшая сестра Таиса да еще врач, Саша увидела, что Сторожев спит. Вот он услышал говор — обычное при врачах оживление, тряхнул спросонок головой и сел. Показал Саше глазами, что страшно хочет спать, а она еще покачала головой: потерпеть, мол, надо.

Врачи выслушали четверых и подошли к Сторожеву, а он опять уже спал — в неудобной полусидячей позе: руки крест-накрест, голова на груди, волосы свесились на лоб — поза упрямца.

— Каков? — указал на него Филипп Николаевич, и все засмеялись.

Сторожев не проснулся.

— На поправку взял! — возгордился Филипп Николаевич. — Что значит вовремя отнять книги!

И разбудил Сторожева, пощекотав ему подошву бронзовой булавкой. Сторожев протер глаза и быстрым взглядом обвел всех.

— Извините, пожалуйста. — И соседу по койке: — Что ж вы меня не разбудили?

Все опять смеялись.

Когда Саша кончила смену, Сторожев пошел ее проводить к калитке в конце узкой нелюдной тропы. Саша не знала, как себя вести после вчерашнего, но первые же слова Сторожева в один миг прогнали и ее стыд, и скованность, и все ее опасения.

— Вот уже второй раз вижу нашу палатную сестру Сашеньку не в халате, а в платье и без чепчика. Еще вчера мне хотелось сказать: как это все-таки нерасчетливо под каким-то казенным чепчиком прятать вот этакую красоту. — И потрогал ее волосы.

— Так надо было сказать об этом еще вчера…

— Вчера мы были еще юны и застенчивы… Если мы еще раз останемся одни… Да, волосы прекрасны! Расточительно прятать красоту, ведь красота целительна.

— Так что же будет, если нам все-таки повезет снова остаться одним? — напомнила Саша.

— Я построю из этих волос колокольню!

— Так надо было сказать об этом еще вчера…

Саше было так хорошо, как, может быть, ни разу в жизни. Она готова была гулять со Сторожевым до самой ночной смены, но тут ее окликнули.

Пряча усмешечку, к ним приближалась Оля Нечаева, и Саше пришлось со Сторожевым распрощаться.

— Извини, я на минутку, — сказала Оля на ходу. — Дай скорее десятку, очередь заняла за кофточкой, там такие кофточки выкинули… Поздравляю, ты его любишь, но учти, Сашка, ты-то им ослеплена, а он тебя не любит. Ни чуть-чуть, он только заигрывает с тобой.

Оля взяла деньги и понеслась; но обернулись и еще раз шумнула издали:

— Ни-ни! Ни чуточки!

«Любит не любит — не твое дело… Сегодня меня ничто не рассердит», — подумала Саша. А на душе все же сделалось нехорошо.

Вот он дом — многолюдный, многоэтажный. Гремучая деревянная дверь в твой подъезд. Сорок четыре бетонных ступеньки вверх — и окажешься у двери другой, аккуратно обшитой коричневой обивкой. За дверью этой уже много лет — все твое, только твое: комнаты со всеми этими шкафами, этажерками, платьями и посудой. Все то, от чего ты уходишь по утрам и к чему возвращаешься каждый вечер; все то, где ты отдыхаешь, а порой устаешь — но чаще все-таки отдыхаешь, — от своей работы, от очередей в магазинах и от всей шумной городской суеты; все то самое, о чем скажешь где-то или просто подумаешь: «Пойду-ка я домой», или: «У нас дома», или: «Пойдемте, ребята, к нам».

Уже не один год Саша входила в свой дом до того привычно, что уже и не замечала, каков же он, их дом, кто около подъездов постоянно сидит и кто перекрасил в новый цвет рамы или балкон.

А сейчас, подойдя к дому, Саша почувствовала растерянность: «Зачем я сюда пришла?» Вот она войдет в свои комнаты, что-то там будет делать, потом встретит Женю и что-то ему скажет, а стало быть, солжет… Можно, конечно, не говорить ничего, да ведь порой и молчание — не самая ли большая ложь?

8
{"b":"234066","o":1}