ЛитМир - Электронная Библиотека
A
A

После их ухода и утренней проверки нас на короткое время распускают. Мы сидим на камнях, прогуливаемся или издали через окно наблюдаем, как завтракает штубовой. Скоро мы снова видим кряжистую фигуру Штумпфа. Снова — «Antreten!». Под его водительством мы маршируем, бегаем, ходим гусиным шагом, тренируемся в исполнении различных команд, особенно в снимании и надевании шапки…

В наше первое маутхаузенское воскресенье, знойным ярким утром, Зимодра знакомит меня с одним из старых военнопленных. Это невысокого роста светлоглазый человек с кривым носом. Его зовут Леонид Дичко. Он работает в команде каменотесов, а по вечерам делает уборку в комнате, которую занимают Штумпф и писарь Проске. Дичко — лейтенант, он хорошо понимает по-немецки, он серьезен и держится с достоинством. Штумпф почему-то уважает его.

— Где ты был в тюрьме? — спрашивает Дичко.

— В Польше, в городе Хелм.

— За побег?.. И оттуда в Маутхаузен?

— Он еще тиф перенес до этого, — говорит Зимодра. — Угробят завтра парня, в момент.

— Ваша группа пойдет завтра на работу, — говорит Дичко, — но я попробую потолковать со Штумпфом, может, удастся придержать тебя некоторое время на блоке, уборщиком каким-нибудь… Ты знаешь немецкий?

— Да, но я не хотел бы…

— Тогда будет капут, милый. А что зазорного в том, что ты побудешь уборщиком?

— Хорошо. Если это так, — я согласен. Дичко усмехается.

— Согласен… Дай бог, чтобы Штумпф согласился.

— А Смольянинова нельзя подключить? — спрашивает Зимодра и поясняет мне: — Тут вечерами приходит на блок один художник-академик, бывший эмигрант Смольянинов, он пишет картины для коменданта лагеря…

Люди остаются людьми - _164.png

— Со Смольяниновым я тоже поговорю, думаю, он не откажет, — отвечает Дичко. — Ну, пока.

Он уходит в барак, а Зимодра по секрету сообщает мне, что Дичко хранит орден Красного Знамени, который ему, Зимодре, удалось незаметно протащить в лагерь.

— Тебя же могли повесить, Игнат.

— И Дичко могут повесить. В Маутхаузене это запросто…

Я горячо благодарю Зимодру за поддержку.

— Ты погоди, погоди, — чуть смущается он. — Еще ничего не сделано. Как там еще блоковой, шут его знает. У него всякие бывают заскоки: то зверь, то вроде н? человека смахивает.

— Важно, что мы на него не смахиваем.

— Оно, конечно, — улыбается Зимодра. — Самое важное в войсках — высокий моральный дух… Однако вопрос наполнения желудка тоже существен, а посему я займусь небольшой рекогносцировкой… По-позднее увидимся.

Он плывущей походкой направляется к воротам, возле которых сидит человек со свирепыми глазками. Я вижу, что Зимодра пытается о чем-то договориться с ним и что тот — он из числа старых военнопленных, его зовут Володей, — что этот Володя, кажется, торгуется с Зимодрой.

Я разыскиваю Толкачева и говорю, что нашу группу завтра погонят на работу. Ребята хмуро молчат: они тоже достаточно наслышаны о том, какая здесь, в концлагере Маутхаузен, работа.

4

Двор пустеет. Расходятся после утренней проверки те немногие, кто остается на блоке. Уборщики — мне это видно с улицы через распахнутые окна — начинают натирать полы в комнатах. Я занимаю свой пост у ворот вместо свирепого Володи, который сегодня отправился с командой каменотесов.

Сегодня не жарко. Небо затянуто легкими облаками. Солнце выглянет на секунду, брызнет горячим светом и снова прячется в белых барашках, прыгает от облачка к облачку, плывет за тонкой пушистой пеленой светлым диском.

Нынче тревожный день. Товарищи из моей группы работают там, за лагерной стеной. У меня такое чувство, будто они воюют и им приходится очень плохо: они воюют безоружные, окруженные врагом, они опять пытаются прорваться сквозь вражеское кольцо.

А я в тылу, пока в тылу. У меня передышка. Потом я тоже пойду туда, я знаю…

Я стою у замкнутых проволочных ворот. Штумпф сам объяснил мне мои обязанности, и одна из них — открывать ворота перед эсэсовцами…

Я открываю. По каменным ступеням поднимается приземистый, с болезненным лицом эсэсовец-блокфюрер.

Он поднимается, не сводя с меня глаз. У него тяжелый и какой-то липкий взгляд. Поравнявшись со мной, он еще некоторое время молча озирает меня, словно чего-то ждет. Я смотрю на него.

— Что, недавно тут? — спрашивает он.

— Недавно.

— За что попал?

— За побег.

— Ну, отсюда ты уже не убежишь, мой дорогой друг (Mein lieber Freund), — злорадно произносит эсэсовец и, гремя подковками, шагает к бараку…

Я стою. Я слышу, как внизу, в общем лагере, раздается крик «Блокшрайбер!».

— Блокшрайбер! — кричу я, повернувшись к открытым окнам.

Это тоже моя обязанность — передавать на блок команды, которые подаются в общем лагере.

Писарь Проске, оплывший от жира, в широченных штанах, проносится мимо меня, на ходу вытирая вспотевшую лысину.

Он возвращается минут через сорок, кроткий, с умиротворенными глазками.

— Ты всегда так делай, — говорит он мне по-русски и кивает головой. — Так громко кричи и потом растворяй брому, эти ворота, как ты сегодня делал. Понимаешь?

Он задерживает на мне голубенькие глазки, глазки-цветочки. Очевидно, он сейчас в хорошем расположении духа.

— Ты служил где? — подумав, спрашивает он с рассеянной улыбочкой на круглом, украшенном тройным подбородком лице.

Я понимаю, что ему хочется поговорить со свежим в лагере человеком — просто так, по-людски поговорить.

Отвечаю, что в последнее время я служил в штабе дивизии.

Проске кивает. У него на розовой шее пониже затылка шрам крестиком: видимо, вырезали лишний жир.

Он кивает, и розовая кожа натягивается, и шрам чуть разглаживается.

— И я служил в штабе, — сообщает он. — Я служил в штабе корпуса. Понимаешь?

— Понимаю.

— Я был майор. Понимаешь?

— Понимаю.

Проске кивает. Шрам разглаживается. Он еще раз взглядывает на меня голубенькими цветочками-глазками и, немножко оступясь на неровностях булыжника, идет в барак.

Тоже экземпляр, думаю я. Обжирается, наверно. А ведь и он числится политическим заключенным…

По-видимому, для богатых людей в Маутхаузене — один режим, а для бедноты — другой.

Солнце, прорвавшись в прогалину облаков, окатывает двор жарким светом… Ребята воюют. Они воюют за жизнь. Окружение продолжается, война продолжается.

Где-то за тысячу километров отсюда громыхает фронт. Там гибнут и враги и наши — здесь гибнут только наши.

Неужели они все-таки дойдут до нас, придут и освободят? Когда это будет? Уцелеем ли мы до той поры? Неужели возможно такое счастье?

— Кострегер! — доносится снизу. «Кострегер» — это доставщики еды. Странное слово, думаю я. — Кострегер! Кострегер!

— Кострегер! — кричу я.

Из барака выходит штубовой с двумя уборщиками. Они отправляются за обедом. Мелко постукивают колодки по камням.

Холодной тушей проплывает мимо фигура штубового. Меня он не замечает: он меня сразу невзлюбил, я это чувствую…

Хочется есть.

Я ощущаю, как болезненно сжимается мой желудок. Есть, есть! Вот уже почти год, как непрерывно хочется есть.

Голод, все время голод. Сегодня почему-то особенно хочется есть.

Брюквы бы этой самой побольше бы! Я бы съел три, нет, четыре котелка этой брюквы — горячей, нарубленной тонкими кусочками и плавающей в желтоватой дымящейся воде.

Только приносят бачок с похлебкой — начиняется дневная проверка.

Потом штубовой берет круглый блестящий черпак. К моему удивлению и радости, он наливает мне, как и уборщикам, двойную порцию. Я ем дрожа, словно голодный пес.

Я съел бы четыре таких порции и все равно, наверно, не наелся бы. Я съедаю половину, а остальное, закрыз котелок крышкой, прячу под табурет.

Вечером, когда товарищи, запыленные, усталые и мрачные, возвращаются с работы, я разыскиваю Худякова и украдкой отдаю ему остаток обеденной похлебки.

36
{"b":"234099","o":1}