ЛитМир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Думаю, что и учеников увлекает. Вот смотрите: мы частенько пишем, что молодежь уходит в города, потому что в деревне, мол, мало дискотек и далеко от театров. А ведь это все — не главное. Молодые уходят потому, что в городе, как им представляется, больше интересной работы. И вот я говорю им: самая лучшая работа в деревне. И доказываю это своими уроками и, простите за громкое слово, своей жизнью... По крайней мере, из моих учеников — почти все в колхозе. Мне даже не перечислить всех. Ну вот хотя бы — Женя Поздин, Саша Тюленёв или Сергей Кучаев... Нет, не буду никого выделять. Одного назовешь, а другого забудешь — вот и обида. А они мне все как сыновья. Не верите?

— Верю, как же не верить... — соглашаюсь с ним, а сам уже вижу, представляю его у классной доски. В руках — кусочек мела или указка. И лоб нахмурен — накопилась усталость. Чтобы немного передохнуть, переключить себя — подходит к окну. Там, за двойными рамами, метет густая поземка. В снежном инее застыли сады. Как далеко еще до весны, до первых теплых дождей... Но кто же он все-таки — агроном или учитель? И я вдруг спрашиваю его в упор:

— Трудно вам в школе?

— Нет... Не трудно! — добавляет он с твердостью в голосе. — Сейчас все надежды на школу. Там — наши кадры. И будущие и настоящие. А недавно мы открыли у себя филиал Шмаковского СПТУ. Так что удостоверения трактористов выдаем прямо на месте. Теперь им незачем уезжать из дома: всё рядом — и работа, и мечты, и надежды. И дедовы могилки тоже. Они нам завещали колхозную работу. И мы продолжим, не подведем... — Помолчал и снова: — А все-таки жаль Ульянки! Была бы она, повез туда своих дочек. И показал бы дедовы пашни, и нашу речку, и наши березы... Как жаль — не увидят. У меня ведь их двое: Наташа и Алена. Младшая даже в двух школах — и в такой, и в музыкальной. Наверно, в деда пошла.

— А может, в отца? — намекаю я на ту заветную тетрадку. И он точно слышит мои мысли.

— Недавно вспомнилось мне опять и написалось: «Я помню: пел под балалайку мой дед, а под гармонь — отец...»

Он читает чуть нараспев, помогая себе руками. И щеки его слегка краснеют, и дрожат в волнении ресницы, и сверкают глаза неземным строгим светом... И я опять думаю: «Кто же он все-таки? Поэт или агроном?.. А может, то и другое вместе?»

А под окном гудят и гудят машины. Везут молоко, хлеб. И вот уже где-то улыбается ребенок, протягивает руки к хлебной горбушке. И пододвигает к себе бумагу поэт, чтобы написать о нашем хлебе, о моем хлебе.

О, счастье мое —
                              в ожиданьи
Восходов, закатов, весны!

И волнуется сердце, и нервно скользит перо по бумаге. А в окно уже стучит теплый мартовский ветер, и с неба льются сплошные полосы света. Не за горами и сев. Вот пройдет март, а потом и апрель пройдет, а там уж снова вздрогнет воздух от гула машин. И Александр Мосин скажет: «Пора... Поле ждет агронома».

 

1986

Белый парус

(Из Таманской тетради)

В моем путевом блокноте записано: «Сегодня увидел Азовское море. Но вначале был Темрюк. Городок небольшой, веселый, по-южному суетливый. Очень много солнца, ветрено, но ветер такой же жаркий, как солнце; за городом синеет полоска воды, и когда узнаешь, что это и есть Азовское море, — не веришь. А потом мы приехали на берег моря. И опять не веришь, что здесь бывают шторма, не веришь, что когда-то здесь плавали турецкие фелюги и грозные казачьи лодки, не веришь, что это море — самое рыбное из морей.

Но спустя час, во время заката солнца, море себя показало. Открылась вода такого удивительного небесного цвета, такая почудилась даль впереди, такие истории раздались вдруг у рыбацкого костра, что я поверил: значит, с нами и возле нас море.

Погас закат, погасло море, и вдруг захотелось нестерпимо, до боли очутиться сейчас же в Тамани, которая жила где-то рядом на расстоянии двухчасовой дороги. И уж если до конца признаться, то и раньше, несколько дней назад, началось уже это ожидание Тамани, какое-то нетерпеливое и радостное ожидание. Ожидание святого места. Ожидание Лермонтова. Его красок, его моря, его солнца. И его дум:

Я жить хочу! Хочу печали,
Любви и счастию назло;
Они мой ум избаловали
И слишком сгладили чело.
Пора, пора насмешкам света
Прогнать спокойствия туман;
Что без страданий жизнь поэта?
И что без бури океан?
Он хочет жить ценою муки,
Ценой томительных забот.
Он покупает неба звуки,
Он даром славы не берет.

Какой дух, какую гордость нужно иметь, чтобы просить печаль взамен счастью! А может, эта печаль и должна была успокоить его, дать новые силы?..»

Я думал об этом и о близкой дороге в Тамань, а сам смотрел в глаза старой рыбачки Елены Максимовны Панченко. И постепенно глаза увлекли. Но поразили не эти глаза, не голос, пологий и материнский, а весь облик ее — тихий, спокойный. И поразила невозмутимость. Такие люди чаще родятся в сибирской суровости, в наших непроезжих снегах, и уж родившись, не поддаются никакому горю, несчастьям. Такие люди всегда стоят на горе, а все горести у подножия. И в самых сложных, запутанных делах жизни они добры и выносливы. И слово у них произносится только от сильного чувства. Чувство далеко лежит, а само слово — очень редко, но метко.

Много лет прожила старая рыбачка у моря. Схоронила здесь близких людей, сама состарилась. В колхозе «Россия» ее считают старожилкой, на всех больших собраниях приглашают в президиум, просят выступать перед молодежью.

Ждешь от нее воспоминаний, а она сразу же наступает на больное: «Небось не заснешь эту ночку, ведь скоро в Тамань? Да, скоро, скоро... — Она на миг затихает, потом снова оживает лицо: — Вот и побеседуете с Михаилом Юрьевичем... — Хочет еще что-то сказать, но поджимает губы. И не выдерживает: — Далеко к нему ехал, да, поди, собирался долго — как не поговорить. Поклонись от своих мест».

Она говорит о поэте как о своем родном человеке, точно он проживает на очень знакомой улице, совсем рядом, в знакомой хатке под шифером. И в тоне голоса слышно: «А мы вот давно с ним знакомы, и человек он хороший, никому не надоел, а наоборот — со всеми в согласии». И уж потом, в Тамани, я тоже слышал подобные речи, такую же интонацию. И было удивительно, точно и не было той далекой дуэли, целого столетия, точно не сменились на земле поколения.

Горел костер, отдыхало море, отдыхала Елена Максимовна. В плавнях чудились шорохи. И не только чудились — мои уши, непривычные к южной ночи, все время напрягались от каких-то звуков, еще не слышанных нигде, никогда. Так бывает, когда рано на зорьке плавится, играет рыба в очень богатой реке, — каждая рыбина ударяет по-своему. Эти звуки не перескажешь. Так было и здесь: что-то било, ударяло по камышам. Камыши жили, дышали, и в них тоже дышала какая-то тайна. Я стремился понять, отгадать ее, но она ускользала и не давалась. Потому было смутно, тревожно. И хотелось, чтоб быстрей закончилась ночь.

И вот ночь прошла, промелькнуло и утро, и вот уже наступил беспокойный, по-южному пеклый день. И опять были разговоры с Еленой Максимовной, а потом с рыбаками мы вышли в море... Как ждал я этой минуты и как к ней готовился! И все получилось так, как мечталось: мы шли сначала на веслах, потом рыбаки подняли и посмотрели сети и тогда уж включили моторы. Лодка, на которой я был, напоминала нашу сибирскую плоскодонку — только чуть пошире и попросторней. Но зато вокруг — настоящий простор, тишина! И если б не кричали чайки, если б не постукивал мотор на самых малых оборотах, можно бы даже подумать, что наша лодка сейчас не в море, а где-то в небе, в бесконечном, огромном небе, — и опять, опять приходят на ум его строки: «Я не для ангелов и рая всесильным богом сотворен, но для чего живу, страдая, про это больше знает он...» Но все-таки как же он мог написать такое — почти еще юноша, мальчик?.. Почему душа его все знала и понимала, как будто прожила уже сто лет на земле, а может, и больше?.. Кто же он все-таки: то ли бог, то ли человек, то ли то и другое вместе... Лодка наша двигалась тихо, бесшумно, от воды поднимался легкий туман-дыхание. Но все-таки где мы — на небе, в облаках или в море? Я так и не понял. Да и когда понимать — мы уже плыли обратно...

91
{"b":"234192","o":1}