ЛитМир - Электронная Библиотека

— Ладно. У меня папка нашелся.

— Врешь…

— Честное слово! Он в Сибири. Жив и здоров. Мы ему сегодня письмо послали. Я писал.

С завистью посмотрел я на счастливого и встревоженного Дольку и все-таки решился:

— А похоронка как же?

Он словно ждал этого вопроса и ответил особенно горячо и подробно:

— Липа, вот как. Ошибка вышла, на войне это случается. Все видели, как он упал, а он притворился убитым, понимаешь? Чтобы к немцам не попасть в плен. Окружили их немцы, все равно было не вырваться. А он прикинулся мертвым, и фашисты прошли мимо. Потом он партизанил, а после войны его на Дальний Восток послали…

— А чего он к вам не вернулся?

— Вот заладил — чего да как! Только, чур, никому об этом. Мамка говорит: по всем раззвонишь — счастье спугнешь.

Две недели тянулось радостное нестерпимо и горькое ожидание. Долька ходил гордый и веселый. Тетя Лиза, встревоженная и полусчастливая, перестала замечать людей. Она все тихо и жалко улыбалась чему-то, рьяно скоблила пол в своей комнатушке, купила новые занавески. Каждый из них носил в себе хилый и жадный до жизни росток надежды.

И пришел ответ. На листке с блеклой печатью паспортного стола было отстукано на машинке: «Улицы Сенной в нашем городе нет, а значит, и дома № 31 по этой улице. Борис Семенович Смирнов среди проживающих не числится».

Долька — выносливый Долька — плакал как ребенок, в бессильной ярости сжимал кулаки и хрипел сквозь слезы:

— Гадина! Какая гадина! Я найду ее, я ей за все отплачу… Как это можно?

Тетя Лиза слегла. Она запустила и себя, и Дольку, и квартиру. Возвращалась с фабрики и целый день неподвижно лежала на кровати, глядя в потолок ввалившимися глазами. Дольке было страшно с ней. Он прибегал ко мне, но и у нас ему было не по себе, и тогда он потерянно кружил возле базара, всматривался в лица женщин на толкучке, вокзале, в пивных.

Весь наш дом жалел тетю Лизу и Дольку и на чем свет стоит клял обманщицу. Старухи-соседки шушукались и скорбно покачивали головами в серых вязаных платках. Они-то и выяснили, что женщина, прежде чем уверенно постучаться к Смирновым, все повыспросила у их соседки — разговорчивой Шуры Кокиной.

Добрую вестницу искал уже не только мой друг. Искали все, в ком разбередила она жгучую рану. А она будто растаяла в холодном февральском воздухе, и у людей тоскливо сжималось сердце от сомнения, уж не призрак ли это?

— Видение было всем, — сурово и убежденно говорила хромая, согнутая в дугу старуха Кирсанова. — От сердца видение. Смирить надо ретивое-то, смирить, не обольщаться зря.

А женщина в шинели в этот год привиделась и в других городах и поселках и много еще натворила бед. Появлялась она и позднее, и двадцать лет спустя, и люди верили ей — так живуча была в них надежда.

Основа

Мы жили на Нижнем дворе. Это был рабочий поселок. Двух- и трехэтажные, каменные и фебролитовые дома тесно обступали фабрику и деревянные особняки, принадлежавшие прежде купцам и старой администрации. Каменные дома, мрачные и большие, с длинными серыми коридорами и громадными кухнями, назывались казармами. В них, сказывали, до революции размещались казаки. Уцелели и конюшни, тянувшиеся вдоль всех казарм и теперь занятые под сараи.

Фабрика вздымала свои гудящие корпуса над поселком и жирно дымила красной, растреснувшейся у горловины трубой. Это оставила свой изломанный росчерк неистовая гроза, случившаяся в тот самый год, когда фабрику заморозили и ничего не было в ее цехах, кроме заросших паутиной шкивов и поржавевшего от неподвижности оборудования. Потом, когда фабрику пустили, трещину на трубе замазали чем-то белым. Шум корпусов можно было услышать в любом уголке Нижнего двора. Летними ночами он лился в окна домов вместе с отсветами фабричных огней. Наш грязно-серый, унылый дом стоял параллельно корпусам, так близко, что ночью я различал в густом металлическом гуле отдельные хлопки батанов, визг прядильных веретен. В нашей кухне и комнате Смирновых в это время бывало так светло — хоть книгу читай, если в ней шрифт не очень мелкий.

Населял Нижний двор рабочий люд: ткачихи, помощники мастера, ватерщицы, шорники, слесари. У всех взрослых было нечто общее в жизни, как общая основа в куске ткани: работа, скорбь о погибших на фронте, ранние болезни, борьба с нуждой, заботы о детях. Была такая основа и в детстве всех ребят Нижнего двора. В школу мы бегали кто в чем, и не смеялись над тем, что товарищ пришел на уроки не в валенках, а в бурках с галошами, а вместо ранца у него сумка, сшитая матерью из аптекарской клеенки.

Наши утра начинались еще до рассвета с очереди за хлебом, с фиолетового номерка, выведенного химическим карандашом на детской ладони. Взрослые, вернувшись со смены, переписывали эти номерки на свои руки и шли в очередь. У Генки Пыжова ладони сильно потели. Однажды номерок совсем размазался, и Полосатый выпорол Генку флотским ремнем. Я на всю жизнь запомнил этот магазинчик и особенно маленький, портрет Ворошилова над хлебными полками.

Мы, как могли, старались помогать взрослым. Многие наши воскресенья проходили в поисках щепок, в собирании костей, которые мы потом сдавали старьевщику и добывали так деньги на кино. Мы ходили в лес не для прогулок, а чтобы вернуться с вязанкой валежника на спине, и очень гордились, если этой вязанки хватало на одну топку — так сберегались дорогие тогда дрова. Наши вечерние набеги на фабричную ветку были чем-то вроде игры, но куда более рискованной, чем бой на деревянных мечах. Из набегов мы возвращались с кусочками мерзлого торфа в мешках из-под картошки.

В ту зиму, когда я подружился с Долькой, на Нижнем дворе прирезали последнюю корову. Резал сам хозяин — Желтов — обточенным, насаженным на деревянную рукоятку веретеном. Он неумело и все более озлобленно тыкал ее этим веретеном, а она никак не падала, только шаталась от его ударов. Он подрезал ей жилы на передних ногах. Корова грузно ткнулась мордой в землю, вздернув костлявый крестец, и замычала протяжно. Тогда Желтов заплакал, швырнул в снег окровавленное веретено и забился в сарай. Мучилась корова, мучился Желтов, мучались и мы, смотревшие на все это. К счастью, случился поблизости цыган. Он добил корову и освежевал ее.

И жизнь в совмещенных каморках, и послевоенные тяготы вынуждали и взрослых, и нас искать поддержки друг друга. Мальчишки, бывало, дрались, обидно обзывались, но если надо, забывали ссоры, забывали драки и все были заодно.

В годы войны эта общность была, наверное, крепче. Потом она ослабла. Те семьи, которые не понесли больших утрат, теперь не нуждались в поддержке других и невольно сторонились меченых горем людей, словно стыдились перед ними. А меченые были горды. Больше всего их ранила теперь именно жалость сытых, довольных и удачливых.

У мальчишек все это проявилось поздней, когда одни почувствовали себя сиротами, а другие поняли, что они счастливей, что у них есть надежная защита — отцы.

Фриц

В те годы я представлял себе немцев такими, какими увидел их в фильме «Александр Невский». Это были существа, потерявшие всякое сходство с людьми, — чудовища с железными головами… Их лошади тоже совсем не походили на коняг, что таскали по улицам нашего городка скрипучие сани и телеги. Их лошади были тяжелы и сильны, как танки, под стать всадникам, закованным в железо.

Когда они сплошной лавиной надвигались из глубины экрана, содрогалась земля и страшный лязг леденил душу. Они заполняли весь экран и, грузно покачиваясь в седлах, наклоняясь вперед, нависали над нами — маленькими зрителями. Их длинные пики целились прямо в нас. У коней и всадников были одинаковые лица, вернее, — однаковое отсутствие лиц. За крестообразными прорезями мерещилась жуткая пустота. Их движение нарастало и ускорялось неумолимо. Под конец они уже не скакали, а летели словно пушечные ядра. И всадник, и конь, и длинная пика в этом неудержимом полете сливались в одну стальную массу, разрывающую воздух, сметающую все перед собой — все живое…

3
{"b":"234205","o":1}