ЛитМир - Электронная Библиотека
A
A

Он не смел к ней прикоснуться — рука сама по себе робко тянулась к ласке. Медленно и опасливо. Рука застыла на полпути, за ней, подбадривая, протянулась вторая, и он ласкал женщину, не прикасаясь. Он гладил еще и еще, пока руки не ощутили вещественное сгущение воздуха вокруг ее тела. Это напоминало оболочку невидимого саркофага, которую опять и опять вырисовывали его ладони.

Песок жужжал и звенел голосами насекомых. Глухо колотилось сердце.

Он собрался, задержал дыхание и дрожащими пальцами прикоснулся к женщине.

Живыми песчаными ручейками вдоль ее тела стекла грудь.

Лоб, в ответ на прикосновения, испещрился ямочками от кончиков его пальцев и в то же время стал плоским и чужим.

Под его пальцами растаяли виски. Нос распался сам — наверно, от ветра; он к нему не прикасался. У него закружилась голова.

Он сгорбился, скорчился, наклонился вперед и, потеряв равновесие или, возможно, из-за неритмичных перепадов в груди, навалился на нее, разворошив все то, что еще от нее оставалось.

Глухими и звонкими голосами гудел вокруг песок.

Солнце ничему уже не удивлялось. Людям приятно думать, что так было всегда — что солнце никогда ничему не удивлялось, но человеческая память гораздо короче, чем время неизумленного солнца, а о том, что было до зачатков человеческой памяти, — о том могли свидетельствовать только те, кто не имел речи. Однако с памятью, но без языка ничего особого не расскажешь.

Еще немного, и тем летом солнце превратило бы гору в гору стеклянную, люди, читающие умные книги, могли бы вычитать в них, что это происходит именно так. Ну, по крайней мере, очень похоже. Но стеклянной горы не было и в помине, и о ней тут вообще не должна была идти речь. Здесь, в этом рассказе о странном человеке. В рассказах о стеклянных горах действуют другие люди, совсем иные, и никогда — поодиночке. Наверно, потому, что одна пара глаз такого блеска не выдержит, нужно его поделить между несколькими парами глаз.

Песок слепил глаза…

Вообще-то — совсем бессмысленное, совсем не подходящее предложение. Ибо и оно не относится к этому рассказу.

Песок слепил глаза…

Глаза человека — а, кроме них, ничьих других здесь не было, — давно уже ничто не слепило. Глаза каждую весну заново сроднялись с ослепительными красками солнца, чтобы с закатом лета понемногу отдалиться от них и в следующем году начать все с начала. Болезненно и неизбежно.

Глаза стали мудрыми. Они, к примеру, хорошо различали каждую песчинку и с легкостью могли бы их пересчитать, если бы только это было предусмотрено здесь, в этом рассказе о странном человеке. Глаза мужчины различали непостижимое для других — угловатые кристаллы, рождающиеся здесь, в смеси нежного речного песка — его доставили сюда совсем немного — и искристого морского песка — его было еще меньше. Когда-то, очень давно, различие между ними определилось острыми, как их иглы, отражениями, которые кристаллы бросали в глаза, сейчас эти иглы затупились или, может быть, притупилось зрение, и о происхождении песчинок теперь говорил только их абсолютно несхожий вид. Так, совсем просто — вне зависимости от сияния или несияния солнца.

Погода имела огромное значение. Но — только как нечто прикладное, как помощник или помеха в работе.

…Только что настали жаркие дни. Липкий пот лил ливмя, потные, слипшиеся с песочной пылью волосы пекли, как шлем мотоциклиста. И питьевая вода подходила к концу — сегодня он израсходовал двойную дневную норму, и, хотя о ней нечего было беспокоиться, с утра вода опять должна появиться в обычном месте, разум все-таки был неспокоен — вода слишком важная вещь.

Песок звенел и гудел голосами насекомых. Самые низкие тона принадлежали добытым здесь, самые высокие — привезенным с далекого морского берега кристаллам. Все вместе сверлило уши привычным невыносимым звоном — более глухим, когда приходилось сгибаться, более звонким — когда разгибался. Царапающее многообразие четвертьтонов острыми кошачьими когтями старалось разорвать закаленный до бесчувствия мозг. Ни царапинки не оставалось — звуки источились, обломали когти и, поджав хвосты, вернулись назад, в кристаллы, чтобы вместе с новым гребком песка расцвести такой же роскошной мерзостью. Человек возненавидел бы этот скулеж, если бы еще только мог.

Он одеревенело разогнул спину, смахнул влагу со лба, пригнув голову, метнул языком по плечу, плечо было соленым и липким, — очевидно, соленым и липким было все залитое потом тело. На дне сосуда еще маслянисто поблескивала какая-то малость влаги — отвратительная слизистая бурда, пойло, которое в обычные времена ничего не вызвало бы, кроме дурноты. Дурнота подступила и сейчас, только имя у нее было другое — неизбежность. И еще второе, более удобоваримое для ощущений — привычка.

В один прием высосав штоф, последнюю каплю он еще погонял во рту, чтобы выбить песок из щелей между зубами, и выплюнул длинную, тягучую нить слюны, та, воткнувшись нижним концом в песок, хотела пришить к нему нижнюю губу. Покачав головой, он с интересом посмотрел на гибкую, мерцающую под солнцем иглу. По крайней мере это было красиво. Пальцы оторвали нить от губы и стряхнули, чтоб исчезла в песке. Все равно красиво.

Время отдыха закончилось, он опять взялся за работу. Смотреть вокруг не хотелось, смотреть вокруг было так же противно, как пить согревшуюся на солнце, зачерпнутую чужой грязной рукой воду. Он не фантазировал, он был уверен, что чужие руки были грязными. Показное все еще немного отвращало его, может быть, потому.

Ныла спина, тапки из прорезиненной ткани на наждачной подкладке стерли пальцы ног до мяса. «Это мне только кажется, это только кажется, — заставлял он себя думать. — На самом деле я не здесь, я совсем в другом месте, и нет ни песка, ни тошнотворного пойла… Мне хорошо, мне совсем прохладно, — ах, как прохладно и хорошо мне, — я лежу в высокой, лохматой, влажной траве в тени громадного дерева, и ступни мои щекочет ледяная ключевая вода…»

Повелев ключу журчать под вытянутыми ногами, он невольно облизал потрескавшиеся губы. Язык поймал соленые песчинки. Опять надо было напиться. Пойла. Горло давил жесткий, с зазубринами ком дурноты, он решил согнать его вниз, где тот застрял, свернулся под ложечкой, чтобы давить жесткой каменной болью.

К краю огромного песчаного карьера причалил большой, картинно-яркий автобус. Мягко шаркнув, раскрылись двери, потягиваясь и вихляясь, высыпала толпа оголенных по-летнему людей. Темные солнечные очки предохраняли их, но мешали смотреть в бинокли, впрочем, не было ни того, ни другого — они и не позволяли ослепить себя, и не приставляли дальнозоры к глазам, а поспешили в находившуюся рядом прохладную питейную, чтобы утолить жажду искусственно охлажденными напитками, которые тут заботливо готовили на любой вкус. Вскоре стаей пестрых экзотических птиц они уже более прытко выпорхнули наружу, живо дошуршали до края песчаного карьера, впереди, энергично размахивая руками, шел тот, кто, наверно, был самой главной пестрой птицей, он несколько раз глянул в сторону искусственной пустыни, остальные отцепили очки, заменили их на туннелики биноклей и, приставя к глазам, таращились, таращились, таращились, трясли головами, отняв бинокли от глаз, вытянув шеи, слушали, что говорит главный, который опять всезнающе разводил руками, еще раз потаращились в бинокли, все хором кивали, таращились опять, потом также хором вытирали лбы ослепительно-белыми платочками и один за другим всасывались, как в пылесос, в автобус.

Автобус забрюзжал, зафыркал, — ему тоже было жарко, — и попробовал сдвинуться, чтобы дать место следующему, который уже нетерпеливо переминался, не в состоянии дождаться, когда можно будет спуститься в ложбину асфальтированной площадки у края карьера.

Для двух автобусов места здесь не хватало — это было сугубо интимное мероприятие государственного масштаба, сюда не смели приходить громкими недружными толпами, одним словом — святое место.

21
{"b":"234318","o":1}