ЛитМир - Электронная Библиотека
A
A

На очередном общем собрании в актовом зале было решено выдать пропуска тем, кто занимается благотворительной работой, поэтому у меня появилась возможность выходить на улицу — привилегия по сравнению с другими бастующими. Гордо собрав свои вещи со стола — мы спали на столах, — я шла вниз, дежурный проверял, есть ли моя фамилия в списке, и открывал ключом дверь. Я останавливалась на морозном воздухе, среди внезапно наступившей тишины, в неверном свете, оберегающем тайны факультетского парка. Исчезал галдеж, монотонный стук пингпонговых шариков по пластиковой поверхности столов, глухое бренчание гитар где то за стеной. Исчезал сухой комок пыльного воздуха, который у всех у нас стоял в горле. Я вдыхала мороз. Мои подопечные были моим спасением; они давали свободу. Издалека, с Праги, посылали мне отпущение грехов, и оно как благая весть летело над городом через Вислу и опускалось на Ставках[22], прямо у меня над головой. Отблеск Духа Святого. Я чувствовала свою избранность.

Мне нужно было на остановку 111-го автобуса, но уже у памятника я коченела от мороза, зато потом, в автобусе, устраивалась как дома — ставила ноги на перекладину под сиденьем, подтыкала полы пальто так, чтобы нигде не оставалось ни щелки, поднимала воротник и в тепле собственного дыхания, со всеми удобствами, летела через город, словно зрачок, чистая темная зеница.

Красные буквы транспарантов оповещали о забастовке в университете, как только автобус, миновав Театральную площадь, выезжал на Краковское Пшедместье. Транспаранты были протянуты через все здание философского факультета, висели на университетских воротах. Оживление, возбуждение, странная эйфория, темные фигуры сбившихся в кучки людей, лотки с самиздатом и у входа на философский неизменные два студента с коробкой, куда прохожие бросали сигареты — редко целую пачку, чаще по нескольку штук. Мы там, на Ставках, от этого воодушевления, шума, света и тепла были отрезаны. Безвылазно сидели, гнили в своем мрачном здании. Наша забастовка существовала на отшибе. Не помогал и Боб Марли, которого крутили без остановки, на манер революционной шарманки или молитвенного баоабана. А история свершалась здесь, на Краковском Пшедместье.

Из окон автобуса я наблюдала за дневной суетой на улице Новый Свят: у каждого отыщется какое-нибудь дело, найдется что посмотреть, — стадный инстинкт в переломные моменты истории обостряется. Я выходила на Новом Святе или ехала дальше, на Саскую Кемпу, через темную равнодушную Вислу. Там город затихал, снег скрипел решительнее, как в деревне. Улица принимала тебя в объятия, словно заботливая нянька.

За мною числилось трое взрослых людей. Наш шеф, М., величал их «клиентами». Я тоже говорила «клиенты». Назвать их «пациентами» было бы предательством, это означало бы, что мы находимся по другую сторону, там, где конформизм и лицемерие, — что мы заодно с системой. Еще М. именовал их «сумасшедшими» и «психами» — по-простецки, по-свойски; вот это мне нравилось, эти слова как бы возвращали нас к самым корням, к домотканому суровому полотну, простому черному хлебу; не было в них ни обмана, ни пустого умничанья, никаких тебе «маниакально-депрессивных психозов», «параноидальных шизофрений» или «borderline»[23]. Простым словам можно доверять. Да, люди сходят с ума; так было, есть и будет, говорил М. Почему? Для этого вам читают лекции — там объяснят, виноваты ли гены, воспитание, тонкие механизмы обмена веществ, ферменты, бесы или порча. Люди сходят с ума, это данность. Так было и будет. Всегда существовали нормальные и ненормальные, а между ними — мы, терпеливые помощники.

М. руководил нами из своей квартиры на третьем этаже дома на улице Тамка, но мне редко доводилось его видеть. Я общалась в основном со старшими коллегами, которые должны были опекать нас, молодых волонтеров. Отношения строились по иерархическому принципу, потому что мы были сетевой организацией. Ежедневно после обеда мы разбегались по городу, как члены тайного ордена, как эзотерическая «скорая помощь», как коммивояжеры психического здоровья. Иногда, чувствуя, что теряю голову, я пыталась представить себе, как бы поступил М. на моем месте. Большой, бородатый, в неизменной фланелевой ковбойке, он всегда на своем посту, у подоконника, откуда ему виден весь город. Мысль о нем меня успокаивала. Исходящий от М. посыл был ясен, хотя никогда не произносился вслух, даже когда мы выпивали у М. дома после собрания: людям приходится страдать, так уж устроен мир. Но иногда страдания бессмысленны, люди становятся жертвами, хотя никто от них этого не требует и никто этого не понимает. Наша задача — просто быть с ними. Мы верим, что это им помогает. Почему — мы не знаем.

У меня было две точки: Саская Кемпа — несколько обсаженных деревьями улиц — и Новый Свят, на пересечении с Иерусалимскими аллеями, в кафе «Любительское». Здесь, в этой забегаловке, где всегда висел сигаретный дым и зимой было темно даже днем (хотя зимние дни коротки — мелькнут, и нет их), я ждала Че Гевару, куря и попивая чай за столиком в углу. Обычно я садилась у окна, отсюда был виден кусочек улицы и часть магазина «Одежда», в котором всегда было шаром покати. Женщины в бесформенных клетчатых пальто и с авоськами в руках ждали, когда выбросят товар. Мой клиент входил, громко топая, стреляя глазами, в полной театральной готовности, весь обвешанный котелками и перепоясанный ремнями, как пулеметными лентами, в длинной, до пят, шинели и в каске, под которую он поддевал теплую шерстяную шапку. «Хайль Гитлер!» — кричал он с порога. Или: «Мир, труд, май!» — или еще что-нибудь столь же нелепое, а присутствующие не спеша поворачивали к нему голову и улыбались, не то с издевкой, не то снисходительно, более-менее по-доброму. Иногда кто-нибудь отвечал: «Привет, Че Гевара!» — и в зале опять становилось шумно.

Взяв курс на меня, он по пути приставал еще к двоим-троим посетителям, декламировал им какой-то стишок, потом балагурил с официанткой, пока та наливала ему чай — жидкий, без лимона, зато сладкий, как сироп.

— Ждет меня, — провозглашал он во всеуслышание, тыча в меня пальцем.

Когда он наконец усаживался и снимал каску, обнажая седую, стриженную ежиком голову, у меня мелькала мысль, что вот он и оказался в гардеробе своего театра. Сошел со сцены, выключил свет и вздохнул с облегчением.

— Холодно, — спокойно произносил Че Гевара, грея руки о стакан с чаем.

Он улыбался. Его гладкое, бледное детское лицо никогда не искажалось гримасой.

— Ну как дела? — говорила я, а он отвечал «хорошо» или «плохо», но эти слова вряд ли имели смысл — что значит хорошо-плохо? В его жизни все оценки гуляли сами по себе, по своим собственным дорожкам. Так же бессмысленно было бы уговаривать его принимать лекарства, потому что он не хотел этого делать.

— Я перестаю быть собой, когда глотаю таблетки, — заявлял он.

М. говорил, что безумие — это своеобразная форма приспособления к окружающей действительности. В нем нет ничего плохого. Главное — не допускать бессмысленных страданий, добавлял он свою любимую присказку, а мы потом ломали голову, бывают ли страдания не бессмысленными. Лишь бы не дать страху скрутить человека — это тоже было его излюбленное словечко: скрутить.

Моей задачей было своевременно отвезти Че Гевару в больницу — в тот момент, когда страдание внезапно покидало свой мирный затон и становилось совершенно невыносимым, опасным для жизни. Когда окружающий мир, внезапно ощерясь, превращался в чудовище, показывал свою подлинную сущность — изначальную враждебность людям. Необходимо было запереть квартиру (ключи оставить у себя), потом навещать Че Гевару в больнице, а когда он выйдет оттуда, вмонтировать его обратно в обычную жизнь. Самой же снова занять свое место в зрительном зале и вместе с другими наблюдать, как он пристает к людям на улице, как, завидев его наряд, целые семьи и одинокие немолодые дамы в шляпках и нитяных перчатках застывают в изумлении, а командированные провинциалы убегают, отмахиваясь портфелем. Бывало, уже попрощавшись, я еще какое-то время шла за ним следом, пока он шагал по улице Новый Свят и по Рутковского с привязанными к поясу котелками, а их звяканье вспугивало сбитых с толку голубей. Некоторые прохожие совали ему мелочь, приняв за нищего. Он брал, похоже, не смущаясь. Однажды я видела, как он увязался за демонстрацией. Паясничал. Печатал шаг. Кричал: «Hände hoch!» или «Гестапо!», вторя пластинке, которая постоянно крутилась у него в голове. Его память остановилась на сорок пятом годе. Че Гевара игнорировал настоящее и, возможно, поэтому мог чувствовать себя в безопасности: он безнадежно устарел. И все равно я за него боялась. Революции не любят клоунов, сами-то они всегда смертельно серьезны.

вернуться

22

Ставки — улица в Варшаве, где расположен факультет психологии Варшавского университета. Большая часть факультетов находится на улице Краковское Пшедместье.

вернуться

23

Пограничное состояние (англ.).

33
{"b":"237807","o":1}