ЛитМир - Электронная Библиотека

Брантомовская биография дает мемуаристке другие преимущества. Якобы порицая «лиц, плохо осведомленных» или «недоброжелательных», которые не желают «рассказать правду по незнанию или же злому умыслу», она между строк помещает целое рассуждение насчет того, кто может писать Историю, причем обосновывает не только сказанное ее другом, но и поправки к его «Жизнеописанию…», которые очень хочет внести, ибо они оба были действующими лицами и зрителями одних и тех же событий, иначе говоря, «очевидцами». Итак, здесь осуждаются две категории людей: историки и, менее открыто, все хулители Маргариты, особенно автор или авторы «Сатирического развода» и, разумеется, Ле Га, ее заклятый враг, «этот опасный […] и дьявольский ум». Эту непопулярность историков у мемуаристов Старого порядка очень верно отметила Надин Куперти-Цур, утверждающая в одной их своих работ: «Мемуаристы часто негодуют на историков, обвиняя [240] их в том, что те пишут историю заказную, льстивую и неточную, поскольку получают сведения из вторых рук, а также приукрашенную риторическими и беллетристическими приемами» [174].

И даже если мемуаристка поначалу собиралась исправить «исторические» ошибки, совершенные Брантомом в его рассказе о «По и [ее] путешествии по Франции», потом «о покойном маршале де Бироне», «об отъезде из замка [Юссон] маркиза де Канийяка» и, наконец, «о городе Ажене», она отступает от собственной линии поведения и быстро забывает о своем princeps [пер174 27. Nadine Kuperty-Tsur. L’inoubliable et le non-dit dans certains mémoires de la Renaissance // L’Expression de l’inoubliable dans les Mémoires d’Ancien Régime / Dir. Jean Garapon. Nantes: Cécile Defaut, 2005. P. 16.

воначальном. – лат.] плане. Переходя, таким образом, от риторических украшений к писательской практике, мемуаристка из историка становится писателем, а ее текст делается «полифонической формой Истории» [175]. Тем самым мы не только движемся от биографии к автобиографии [176], но и от предыстории жанра к его пратексту (prétexte) [177].

Умолчания, многочисленные в структуре текста «Мемуаров», разнообразны. Что бы ни понимать под ними (отсутствие рассказа о событии или его изложение обиняками), они не так просты. Они побуждают читателя к акту творческого чтения, демонстрируя, какова подлинная сила воображения мемуаристки. В самом деле, из обнаруженных «пяти-шести ошибок» (у Брантома) ни одна так и не исправлена; напротив, перед нами произведение, вовсе не написанное «между прочим», как недомолвками пытается внушить автор, а тщательно выстроенное и продуманное, с намерением убедить как непосредственного собеседника, так и потомков. Складывается впечатление, что мемуаристка заполняет эти «пробелы», матрицы для вымысла вставками, уже похожими на то, что Венсан Колонна, а потом Серж Дубровски определили как «самопридумывание» (autofiction). «Мемуары» королевы Маргариты опередили свою эпоху. Они не соответствуют современным определениям [241] этого термина. Это не «Замогильные записки» Шатобриана, где 175 28. Marc Fumaroli. Les Mémoires du XVII e siècle au carrefour des genres // La Diplomatie de l’esprit. Paris: Hermann, 1998. P. 214.

176 29. См. уже цитированную основополагающую статью Жильбера Шренка: Gilbert Schrenck. Brantôme et Marguerite de Valois : d’un genre l’autre ou les Mémoires incertains. P. 183-192.

177 30. Laurent Angard. Les Mémoires de Marguerite de Valois. Une autobiographie au XVI e siècle ? Entre (pré)-texte et (pré)-histoire d’un genre // Texte, revue de critique et de théorie littéraire. № 41/42. Toronto: Trintexte, 2007. P. 81-102.

«на склоне лет [писатель] пересматривает историю своей жизни, воскрешает ее в памяти, пытается найти в ней единство и смысл» [178], и тем более не подведение итогов, при помощи которого она пытается (вновь) обрести в себе внутреннюю гармонию, и даже не достоверное описание придворных и повседневных событий – это в некоторой мере все перечисленное сразу, нечто вроде образа моста через время, который она пытается наводить, может, немного нескладно, начиная с детства и первых воспоминаний: «События прошлых лет так переплетены с нынешними, что это обстоятельство вынуждает меня начать рассказ с правления короля Карла, с того времени, когда я была в состоянии запомнить что-либо примечательное для моей жизни».

В конце концов, оказавшись благодаря этому тексту в ловушке писательских фантазий, она улучшит, исправит всю свою жизнь, чтобы раскрыть во всей (или почти во всей) полноте свою личность, которую хочет представить потомкам [179]. В таком случае перед читателями происходит привнесение в прошлое вымысла при помощи воображения Маргариты. Не смущаясь тем, что в результате рассказанное не соответствует обещанному, она делает упор на своей личной хронике и истории своей личности: она описывает себя такой, какой хотела бы быть, не допуская, чтобы in fine ее собственное «я» попало в плен коридоров времени. Кстати, указания на время даются неопределенные, оно мало значит в повествовании о ее жизни. Время расплывчато и неопределенно, как и 178 31. Dictionnaire des littératures. Paris: Larousse, 1986. P. 124.

179 32. Элиан Вьенно пишет, что мемуаристка «стремится к более обширному исправлению: она считает нужным объясниться перед потомками. […] Дело мемуаристов […] имеет свои законы: пересказать свою жизнь часто значит пережить ее заново». См: Éliane Viennot. Marguerite de Valois : histoire d’une femme, histoire d’un mythe. Paris: Payot, 1994. P. 21.

ее ссылки на временные рамки: «когда мне было четыре или пять лет», «оба они, будучи шести или семи лет от роду», – и больше стесняет автора, когда речь идет о непосредственных последствиях Варфоломеевской ночи, длившихся, по ее утверждению, всего «пять или шесть дней». В ее «Мемуарах» вырисовывается некое субъективное, индивидуальное время, связанное не столько с событием, сколько с его отображением, первостепенное, даже жизненно важное время, ведь оно позволяет раскрыться ее многочисленным «я», формируя тем самым всю ее личность, которая выстраивается и обогащается за счет воспоминания о ее опыте. Так происходит [242] встреча описываемого объекта и описания, персонажа и мемуаристки и достигается даже их совпадение.

Однако, если верить Филиппу Лежену, жанр мемуаров – всего лишь «смежный жанр», с присущим ему «излагаемым сюжетом», отличающийся от благородной автобиографии, где показана «индивидуальная жизнь, история одной личности» [180]. Но в тексте полно мест, где мемуаристка демонстрирует свою личность: в рассказе о смерти Жанны д’Альбре она воплощает прямоту и искренность в противовес лицемерию аристократок; в похвалах Брантому она особо подчеркивает трезвость своих взглядов; описав себя оцепеневшей от ужаса и жертвой обеих враждующих сторон, она снимает с себя ответственность за резню Варфоломеевской ночи. А что сказать о дерзком и решительном обращении к грозной матери? Тут Маргарита де Валуа решительно намерена не позволить далее помыкать собой, множеством слов и действий показывая, что останется верна своему мужу и другу. Кажется, достаточно доказательств, что именно ее 180 33. Philippe Lejeune. Op. cit. P. 14.

личность, ее индивидуальная жизнь выведена на сцену и играет одну из главных ролей в «Мемуарах».

Даже если автор термина «автобиографическое соглашение» относит жанр «Мемуаров» к предыстории, предложенное нами доказательство, несомненно, позволяет рассматривать их как пратекст автобиографического жанра в его современном понимании, – впрочем, тексты, написанные до 1594 года, тоже можно было бы рассматривать как первые опыты, черновые наброски, предшествующие «Мемуарам» Маргариты де Валуа. Они являются предвестниками жанра, которому дал начало Руссо.

Следовательно, связь между текстом и раскрытием «я» осуществляется благодаря взгляду Другого – друга Маргариты Брантома. Чтобы ее услышали, мемуаристке приходится жонглировать намеками, но она достигает и определенной ясности, чтобы ее могли понять. Мы только что показали, насколько важным для нее было исправление ее биографии в целом ради борьбы со «слухами» и другими «сплетнями» [181], ходившими при французском дворе. [243]

20
{"b":"237891","o":1}