ЛитМир - Электронная Библиотека
A
A

Но Витебск — это место особое, бедный, захолустный городишко.

Там остались девушки, к которым я не смог подступиться — не хватило времени или ума.

Там десятки, сотни синагог, мясных лавок, прохожих.

Разве это Россия?

Это только мой родной город, куда я опять возвращался.

И с каким волнением!

Именно в этот приезд я написал витебскую серию 1914 года. Писал все, что попадалось на глаза. Но только дома, глядя из окна, а по улицам с этюдником не ходил.

Мне хватало забора, столба, половицы, стула.

Моя жизнь - i_043.jpg
Раненый солдат. 1914. Бумага, тушь.

Вот сидит перед самоваром, откинувшись на спинку стула, дряхлый старик.

«Кто вы?» — спрашиваю глазами.

— Как? Вы меня не знаете? Никогда не слышали о проповеднике из Слуцка?

— О, в таком случае зайдите, пожалуйста, ко мне. Нельзя ли вас просить… Как бы это сказать?..

Как объяснить, чего я хочу? Вдруг он повернется и уйдет?

Но нет, согласился, усаживается на стул и моментально засыпает.

Видели портрет старика в зеленом? Это он.

Вот еще один старик проходит мимо нашего дома. Седой, смурной. С котомкой.

«Да может ли он открыть рот, чтобы попросить подаяние?» — думаю я.

А он, и правда, молчит. Просто входит и стоит у порога. Стоит и стоит. Если ничего не подадут, уходит, как пришел, без единого слова.

— Послушайте, — окликаю я его, — зайдите-ка ненадолго. Садитесь. Вот сюда. Какая вам разница — посидите, отдохните. А я вам дам двадцать копеек. Только наденьте молитвенные одежды моего отца и сядьте.

Видели моего молящегося старца? Это он.

Хорошо, если удавалось поработать спокойно. А то однажды попался тип — древнего и трагического вида, похожий на грозного ангела.

Но я не мог выдержать больше получаса… Уж очень от него воняло…

— Спасибо, все, можете идти.

Видели читающего старика? Это он.

Я писал, писал, а кончилось тем, что как я ни противился пышной церемонии, но в один дождливый вечер оказался героем брачного обряда, под свадебным балдахином — точно, как на моих картинах. Получил благословение — честь по чести.

Этому событию предшествовала длинная комедия. Вот как было дело.

Родителям и всей обширной родне моей… хм… никуда не денешься! — моей жены не нравилось мое происхождение.

Как же, отец — простой рабочий в лавке, дед…

А они… подумать только, они держали в нашем городе три ювелирных магазина. В витринах переливались всеми цветами радуги драгоценные кольца, броши и браслеты. Тикали всевозможные часы: от висячих до обыкновенных будильников.

Я не привык к такой роскоши, она казалась мне чем-то сказочным.

У них раза три в неделю пекли огромные пироги с яблоками, с творогом или с маком, от одного вида которых я чуть не терял сознание.

Их подавали на блюдах к завтраку, и все набрасывались на них в каком-то раже обжорства. У нас же дома стол походил на скудный натюрморт Шардена.

Ее отец лакомился виноградом, а мой — луком. Птица, которую мы позволяли себе раз в году, накануне Судного Дня, у них не сходила со стола.

Дед ее, убеленный сединами длиннобородый старик, швырял в печку все написанное по-русски: книги, документы. Его возмущало, что внуки ходят в русскую школу.

Незачем, незачем! Все в хедер, все — в раввины!

Сам он только и знал что молиться с утра до ночи.

А в Судный День доходил до исступления.

Однако он был слишком стар, чтобы поститься.

Главный раввин велел ему выпивать в пост капельку молока.

Вот моя жена протягивает ему ложку. Лицо его в слезах, слезы стекают по бороде, капают в молоко.

Он в отчаянии. Молоко из дрожащей ложки едва смачивает губы — но это в пост!

Нет, хватит! У меня уже кружится голова.

Мать говорила моей невесте:

— Слушай, по-моему, он румянит щеки. Что это за муж — румяный, как красна девица! Он никогда не заработает на жизнь.

Но что делать, если дочь уперлась? Отговаривать бесполезно.

— Пропадешь ты с ним, доченька, пропадешь ни за грош.

— Художник! Куда это годится? Что скажут люди?

Так честили меня в доме моей невесты, а она по утрам и вечерам таскала мне в мастерскую теплые домашние пироги, жареную рыбу, кипяченое молоко, куски ткани для драпировок и даже дощечки, служившие мне палитрой.

Только открыть окно — и она здесь, а с ней лазурь, любовь, цветы.

С тех давних пор и по сей день она, одетая в белое или в черное, парит на моих картинах, озаряет мой путь в искусстве.

Ни одной картины, ни одной гравюры я не заканчиваю, пока не услышу ее «да» или «нет».

Так что мне до ее родителей или братьев? Господь с ними!

Ну, а мой бедный отец…

— Пойдем, папа, пора на мою свадьбу.

Он, как и я, предпочел бы лечь спать.

Стоит ли связываться с такими важными птицами?

В дом невесты я явился с большим опозданием, весь синедрион был уже в сборе.

Жаль, я не Веронезе.

Длинный стол, за ним главный раввин, мудрый с хитрецой старец; чинные толстосумы и целая орава бедных евреев, изнемогающих в ожидании моего прихода, а на столе — угощение. Без меня — какая же трапеза. Я это знал и посмеивался над их нетерпением.

Этим обжорам не было никакого дела до того, что сегодня самый важный день в моей жизни, что сейчас, на фоне желтой стены, под красным балдахином — ни неба, ни звезд, ни музыки — меня обвенчают.

Я же, объятый трепетом, оцепенев, стоял в толпе.

Родственники, друзья, знакомые и слуги суетились, бегали, рассаживались, сновали взад-вперед.

Гости уже держали наготове слезы, вздохи, конфетти — все, что полагается расточать новобрачным.

Ждали меня, а пока перемывали мне косточки.

То, что я художник, всех озадачивало.

— Но, кажется, он уже известен… И даже выручает деньги за свои картины. Вы знаете его? — говорит один.

— Все равно, на хлеб этим не заработаешь, — фыркает другой.

— Да что вы! А слава, а почет!

— А кто его отец? — спрашивает третий.

— Ах, этот, как же, знаю…

И все смолкают.

Истукан истуканом сидел я возле своей суженой. Вряд ли даже в гробу у меня будет такая застывшая и вытянутая физиономия.

Как клял я дурацкую застенчивость, не позволявшую мне прикоснуться к грудам винограда и других фруктов, к лакомствам, которыми в изобилии был уставлен свадебный стол.

Не прошло и получаса (да что я говорю — куда быстрее, ведь синедрион спешил), и нас, сидящих под красным балдахином, уже поздравляли, благословляли (а кто и проклинал) со всех сторон, в нашу честь рекой лилось вино.

От мельтешенья и суеты у меня пошла кру́гом голова.

Я сжимал тонкие, худые руки жены. Хотелось убежать с ней куда-нибудь подальше, поцеловать ее и рассмеяться.

Но после бракосочетания новоиспеченные шурины отвели меня домой, а их сестра, моя жена, осталась под родительским кровом.

Так требует строгий обряд.

Наконец мы одни, в деревне.

Сосновый бор, тишина. Над деревьями — месяц. Похрюкивает в хлеву свинья, бродит на лугу лошадь. Сиреневое небо.

У нас был не только медовый, но и молочный месяц.

Неподалеку паслось армейское стадо, и по утрам мы покупали у солдат молоко ведрами.

Жена, вскормленная на пирогах, заставляла все выпивать меня одного. Так что к осени на мне с трудом сходились одежки.

В полдень наша комната была похожа на великолепнейшее панно — хоть сейчас выставляй в парижских Салонах.

На моей палитре нахально расположилась мышь, миг — и я торжествую победу над нею.

«Скажите на милость, оказывается, он способен кого-то убить», — должно быть, думает, глядя на меня, жена.

Но война уже грохотала над моей головой. Путь в Европу отрезан.

Отыскав в кармане парижский паспорт, бегу к градоначальнику просить разрешение на выезд.

И возвращаюсь подавленный — мои документы изъяли и опечатали.

20
{"b":"237974","o":1}