ЛитМир - Электронная Библиотека

В окна было видно необозримое множество людей, и находившимся здесь, внутри, иногда становилось страшно: как поведут себя те, которые не успеют попасть сюда и не увидят его в последний раз? Тогда-то в голову и приходила — осторожная или трусливая? — мысль: хорошо, что этих, в синих олимпийских рубашках, много, и хорошо, что грузовики.

А за окном уже поплыли цветы. Люди, которые поняли, что все-таки не увидят его, передавали их стоящим впереди, и цветы плыли по остановившейся реке. В зале опять и опять звучало: «С миром отпущаеши…» После этого говорили. Говорили немногие. Недолго. И всякий не мог не говорить об одном и том же: что за окном… и откуда такое? Почему так случилось?..

Потом тем, что были в театре, разрешили проститься, и они тоже всего лишь прошли через зал мимо лежащего, и только некоторым охранявшие его разрешили поцеловать холодный лоб или руки. Это длилось долго. Потом ждали уже на улице, а там, в зале, были только родные. Вышедшие из театра увидели людей во всех окнах, на всех балконах и крышах домов. Чего ждали эти? Что можно увидеть с крыши семиэтажного дома, стоящего на другой стороне площади? Однако все они чего-то ждали… И вот его вынесли из главного входа театра. Если бы он смог открыть глаза, он увидел бы только небо между домами, но если бы мог слышать, то вздрогнул бы от этого «а-а-а-а!», которое вдруг возникло, как общий выдох, и куда-то улетело.

Когда процессия выехала на Таганскую площадь, чтобы затем направить свой путь по Садовому кольцу, под машину, которая везла его, полетели цветы, и еще несколько сот метров люди бросали и бросали их под колеса автобусов. А потом людей стало меньше, и процессия понеслась по Садовой быстро.

«Ну, что за кони мне достались привередливые…».

Перед Красной Пресней движение замедлилось. Здесь его тоже ждали, и чем было ближе к цели, тем больше становилось людей и тех, что в синих олимпийских рубашках. К Ваганьковским воротам кортеж подъезжал медленно.

«Мы успели, в гости к Богу
Не бывает опозданий…».

У последнего его приюта людей оказалось сравнительно мало. Палило яркое солнце. У могилы было решено не говорить. Сказал кто-то один, кому это было доверено. Говорящего было совсем не видно и еле слышно людям, которые стояли не рядом с могилой. Потом — то, что страшно всегда: глухой стук молотков. И все…

«И снизу лед и сверху — маюсь между.
Пробить ли верх иль пробуравить низ?
Конечно, всплыть и не терять надежду,
А там за дело в ожиданье — виз.
Лед подо мною, надломись и тресни.
Я весь в поту, как пахарь от сохи.
Вернусь к тебе, как корабли из песни,
Все помня, даже старые стихи.
Мне меньше полувека, сорок с лишним,
Я жив, тобой и Господом храним.
Мне есть что спеть, представ перед Всевышним,
Мне есть чем оправдаться перед Ним».

А что «вся Москва»? Москва должна жить, жить нормально, как и положено живым, по возможности хорошо жить, желательно весело, интересно и разнообразно — как пел Володя Высоцкий, как играл Паша Луспекаев, как легко писал Гена Шпаликов:

«Здесь когда-то Пушкин жил,
Пушкин с Вяземским дружил…»

И правда, что «жизнь ведь тоже только миг, только растворенье нас самих во всех других, как бы им в даренье…». И не будем заглядывать в будущее. Что в него заглядывать? Занятие бессмысленное. А я еще раз вместе с тобой, мой терпеливый читатель, просто подумаю над тем, что же все-таки означают строки из письма Александра Блока, которые меня однажды и навсегда поразили: «Все, что человек хочет, непременно сбудется. А если не сбудется, то и желания не было. А если сбудется не то, разочарование только кажущееся, сбылось именно то».

Что бы это значило? Обдумаем…

2 мая 1981

«Что делать нам с бессмертными стихами»

«Последнее и единственное верное оправдание для писателя — голос публики, неподкупное мнение читателя. Что бы ни говорила «литературная среда» и критика, как бы ни захваливала, как бы ни злобствовала, — всегда должна оставаться надежда, что в самый нужный момент раздастся голос читателя, ободряющий или осуждающий. Это даже не слово, даже не голос, а как бы легкое дуновение души народной, не отдельных душ, а именно — коллективной души», — писал Александр Александрович Блок.

В вышеприведенном высказывании достаточно заменить некоторые слова, как-то: не литературная среда, а театральная, не читатель, а зритель, не писатель, а актер или режиссер, — и все сказанное Блоком будет иметь прямое отношение к профессии, которой я принадлежу. Но вот вопрос: как уловить это дуновение, если «последним слышавшим был, кажется, Чехов»?

Чехов, Блок — горний счет, куда нам! Но принцип-то в нащупывании ориентиров существования в искусстве един. И мы, так сказать, люди дольние, вслушиваемся в их слова, пытаясь соотнести то, что они говорят, со своей скромной работой.

Для меня теперешнего важны два высказывания: приведенная цитата из Блока и пушкинское «Доволен ли ты им, взыскательный художник?», с ударением на прилагательное и с одной оговоркой, коли речь идет об оценке труда, — отдельные голоса из той же литературно-театральной среды, мнение которых ты уважаешь, пусть даже это мнение резко отрицательное.

Я начал с Блока потому, что всегда утверждал, что в тот момент, когда находишься на сцене, играешь или читаешь стихи, важен зал целиком, совпадение твоих ритмов с его ритмами. Только потом мнения отдельных голосов, как бы важны они для тебя ни были. И то их следует соотнести с восприятием зала в целом и только тогда делать выводы.

Снобы, ссылаясь на Шекспира («знаток опечалится»), утверждают противоположное. «А «8 1/2» Феллини, с которого уходил зритель? А ошиканная «Кармен» Бизе?» И свои провалы ставят в разряд «провалов» Феллини и Бизе.

Разумеется, зал залу рознь. Вряд ли было бы разумно читать сложную поэзию Пастернака или Мандельштама учащимся ПТУ в расчете на понимание и успех. Да и в зале Библиотеки имени Ленина в Москве тоже не всегда сидит сплошь понимающая все публика. Но уж коль скоро я вышел на эстраду, следует, не изменяя своим представлениям и критериям, взять зал целиком и, уж во всяком случае, не упустить его. В противном случае окажешь тому же Пастернаку или Мандельштаму дурную услугу.

Это же относится к театральному зрелищу, телефильму, радиопередаче. Дело наше публичное и, увы, существующее во времени. Наши рисунки мы создаем на песке. Подул ветер времени — и от них мало что остается. Актеры — «краткие летописи века». «Я боюсь, — писал все тот же Блок, — каких бы то ни было проявлений тенденции «искусство для искусства», потому что такая тенденция противоречит самой сущности искусства и потому, что, следуя ей, мы в конце концов потеряем искусство; оно ведь рождается из вечного взаимодействия двух музык — музыки творческой личности и музыки, которая звучит в глубине народной души, души массы. Великое искусство рождается только из соединения этих двух электрических токов».

Блок говорит о великом искусстве — масштаб тут шекспировский, размах пушкинский. Но опять-таки имеет некоторое отношение и к нашей повседневной практике.

Как же услышать эту музыку, пусть не масс, не души народной, а хотя бы музыку своего потенциального слушателя или зрителя? Ну, во-первых, в миру живем и не совсем уж глухие. Опять же есть и товарищи по совместной работе, друзья и единомышленники, вкусу и мнению которых доверяешь, и в-третьих (и это для меня главный критерий при подготовке к новой работе), следует мысленно посадить себя в зал, к телевизору, к радиоприемнику и, прогнозируя восприятие гипотетического зрителя и слушателя, делать работу в надежде, что подобных тебе окажется не так уж мало. «Доволен ли ты им, взыскательный художник?..» Любое подлаживание под чьи бы то ни было вкусы губительно. Оттого в полемике, когда художнику пытаются навязать роль обслуживающего персонала, возникает сопротивление: «Нет! Искусство для искусства!» Бюрократический подход, примитивные оценки толкают в эту крайность. Искусство, по мнению Блока, существует не для чего-то, а почему-то: оно — сама жизнь, одна из форм ее проявления. Если формулу «искусство для искусства» Блок называет «пустой как свищ», то формула «искусство для жизни», по его мнению, «плотна и противна как сытое кушанье».

78
{"b":"239089","o":1}