ЛитМир - Электронная Библиотека

Посещение Раскольниковым Сони обставлено, как вояж в Мекку.

Дом, в котором Софья снимала комнату у портного Капернаумова , был, понятное дело, трёхэтажный и зелёного цвета (весь же роман мономански отделан уныло-назойливым, болезненным жёлтым цветом; вот и в комнате у Сони обои желтоватые ). Вход к Капернаумову обнаружился « вдруг» , « в трёх шагах от него, отворилась какая-то дверь ».

В одиннадцать часов пришёл Раскольников («я поздно…»), что вызвало бурю пророческого восторга с библейской начинкой со стороны крайне религиозной Сони. И т. п.

Вся эта искусственная, мёртвая (потому что знаковая, а не образная) поэтика порой превращает роман в богословский трактат. Прибавьте сюда нескончаемые идеологические диалоги, смысл которых утомительно однообразен, как «жёлтый цвет»: раз за разом, словно капля камень (в романе образ бездушного камня, знаково спрятанного в имя «Пётр», – по гречески Пётр и есть камень – очень значим), подтачивать основы «царства разума», обнаруживать нечто, ускользающее от разума, дразнить разум, показывать ему язык.

Короче говоря, смысл всех «испуганных и безотчётных» слов и жестов слился для Раскольникова (а это и было задумкой и высшим торжеством повествователя) в символ «всего страдания человеческого», которому он, «как совсем сумасшедший», «вдруг» поклонился, да при этом поцеловал её ногу. Что так растрогало Родю?

Формальная логика Раскольникова действительно напоминает логику сумасшедшего, ибо один какой-то (тот, который «болит») фрагмент реальности отражён здраво, а в целом картина безбожно искажена, поэтому с его логикой невозможно спорить: в неё можно только верить или не верить. По правилам этого способа мыслить противоречие легко преодолевается, если ты веришь, и странным образом превращается в ошибку, если ты взялся размышлять. Сумасшедший всегда прав.

Сама Соня как продукт схоластического воображения повествователя схоластически же, даже как-то «алхимически» интерпретируется болезненным сознанием Раскольникова. Нормальных читателей просят всерьёз не беспокоиться. Манипуляции же Родиона Романовича, фантазии и импровизации мысли приводят к диким и уродливым комбинациям, подозрительно смахивающим на правду. К сожалению, он, по замыслу автора, склонен верить в логический бред. Будем отделять зёрна от плевел – работа рутинная и скучная, если ясно понимаешь, чем одно в принципе отличается от другого. Раскольников восторженно недоумевает (а повествователь тем самым намекает на присутствие некой божественной непоследовательности или последовательности высшего порядка): «(…) как этакой позор и такая низость в тебе (речь идёт о жёлтом билете Сони – Г.Р.) рядом с другими противоположными и святыми чувствами совмещаются? Ведь справедливее, тысячу раз справедливее и разумнее было бы прямо головой в воду и разом покончить!» Наполеону с его рационалистически устроенными мозгами не понять… Тут думать надо. «Что же поддерживало её? Не разврат же? Весь этот позор, очевидно, коснулся её только механически ; настоящий разврат ещё не проник ни одною каплей в её сердце: он это видел (…)».

Если удержаться от улыбки и отвлечься от чувства неловкости, которое всегда испытываешь, общаясь с умственно неполноценными или душевнобольными, условную, умозрительную проблему можно условно считать «неразрешимой» загадкой. Раскольникову, разумеется, необходима разгадка. «"Ей три дороги, – думал он, – броситься в канаву, попасть в сумасшедший дом, или… или, наконец, броситься в разврат, одурманивающий ум и окаменяющий сердце". Последняя мысль была ему всего отвратительнее; но он был уже скептик, он был молод, отвлеченен и, стало быть, жесток, а потому и не мог не верить, что последний выход, то есть разврат, был всего вероятнее».

Эта последняя фраза – самое трезвое и здравое из всего, написанного в романе. Веришь в то, во что хочешь верить, а отвлечённый ум, выступая слепым исполнителем души, соорудит тебе любую оправдательную концепцию, жестоко логичную. Если бы из духа и смысла этой фразы родился роман, это был бы иной художественный мир, иная модель. Но мифы жестокого, потому как отвлечённого, скептика повествователю угодно было сделать «реальностью» романа.

Скептик, в конце концов, получил то, зачем пришёл, и был, как водится, предельно обескуражен. Конечно же, он «предчувствовал», и сбывшееся наяву – посрамление скептика. Четвёртая, тайно учтённая, но не озвученная даже во внутреннем монологе, дорога Сони явно смутила нераскаявшегося преступника. «– Ты очень молишься богу-то, Соня?» (…) «Что ж бы я без бога-то была? – быстро, энергически прошептала она, мельком вскинув на него вдруг засверкавшими глазами, и крепко стиснула рукой его руку».

«"Ну, так и есть!" – подумал он". (…) "Так и есть! так и есть!" – повторил он настойчиво про себя." "Вот исход! Вот и объяснение исхода!" – решил он про себя, с жадным любопытством рассматривая её».

Сцена завершается более, чем логично: «юродивая», по впечатлению Раскольникова, Соня читает по просьбе Родиона про воскресение Лазаря. С чего бы это? А «вдруг». Новый Завет, чтоб уж было ещё «страннее и чудеснее», был принесён убитой Родионом Лизаветой, тоже «юродивой». (Между прочим, Елизавета – «почитающая Бога» (евр.): вот куда целил Раскольников, когда он сначала теоретически, а потом и практически убивал «тварей дрожащих».) «Тут и сам станешь юродивым! заразительно!» – безвольно сопротивлялся он чарам божественных знамений. На четвёртый день после преступления, из четвёртого Евангелия, о сути четвёртого пути: «ибо четыре дни, как он во гробе». «Она энергично ударила на слово: четыре ». Лазарь, как известно, воскрес. Какие ещё нужны доказательства в пользу веры? «Убийца и блудница» лихорадочно трепещут над священным текстом: тут без диалектики явно не обойтись. Впрочем, «диалектичен» (то есть «полоумен», на взгляд Сони) оказался лишь Раскольников. (Соня с её единственным аргументом «бог не допустит» была одиозно ортодоксальна и, к её чести, «антидиалектична»; точнее, она «не удостаивала» быть диалектичной.) Он объявил Соне, что им теперь идти «по одной дороге» . Для Раскольникова «Новый Завет» и был исходной точкой и оправданием преступления. Именно ради спасения детей, «образа Христова», надо идти на преступление. «Надо же, наконец, рассудить серьёзно и прямо, а не по-детски плакать и кричать, что бог не допустит!» А рассудить серьёзно – значило: «Свобода и власть, а главное власть! Над всею дрожащею тварью и над всем муравейником!.. Вот цель!»

Вот куда заводит диалектика.

С другой стороны, свяжите предчувствия Раскольникова («Я тебя давно выбрал, чтоб это сказать тебе (об убийстве – Г.Р.) (…), когда ещё Лизавета была жива») и его «полоумные» идеи…

Без диалектики вновь не обойтись.

4. Вселенская сирота

Одиночество вдвоем: вы что-нибудь знаете об этом?

Вот опять же: по-доброму, я желал бы вам ничего не знать об этом; но с другой стороны, если вы ничего не знаете об этом, вы напрасно прожили жизнь. Выбор, как говорится, за вами.

Думаю, что одиночество вдвоем – это тоже формула гармонии.

Отказаться от прошлого – значило получить такую пробоину в бок, после которой смешно было думать о выживании; а отказаться от будущего, которое рано или поздно станет твоим прошлым, тоже не было сил.

Когда человек не может ни уйти, ни остаться, это еще не гармония; это пародия на золотую середину. Я чувствовал себя виноватым перед всеми; иногда именно это делало меня правым в собственных глазах. И на этом, как говорится, спасибо.

Но проблема, как я ее понимал, не сводилась для меня к уходу от одной женщины к другой. Прежде всего это была проблема приближения к себе, проблема реализации человеческой сути. Меня нервировало и злило то обстоятельство, что я в такой степени оказался человеком долга. Не человеком свободы, свободной совести и свободного разума, а человеком долга, черт бы его побрал. Что-то патриархальное и доисторическое въелось в мои поры и сидело во мне приросшей плотью. Я никак не мог вытравить из себя человека коллективного, которого ненавидел всеми фибрами души. Одно бессознательное во мне ненавидело иное бессознательное. Высокое и большое чувство долга делало из меня маленького человека.

50
{"b":"242559","o":1}